И молоко ничуть бы тут не помогло. Оставив в стороне отсутствие молока и присутствие переливчатости, мне попросту не хотелось кофе, потому что я не люблю его вкус — и никогда не любил. Правду говоря, меня возмутил уже сам факт, что Энтони поставил передо мной эту кружку, уж ему-то, старому другу, следовало бы знать, что я люблю и чего не люблю.
Чем больше я об этом думал, тем более непонятным представлялось мне поведение Энтони. Я смотрел и смотрел на эту ненужную мне кружку, а потом меня вдруг осенило, что именно она — эта ненужная мне кружка — и является той странностью, которую мы ждем.
Странная вещь уже произошла. Она происходила в тот самый момент, когда я ее предсказывал.
Весьма любопытно, но в то же время и слегка обидно — я ожидал увидеть что-нибудь более эффектное. Не менее эффектное, чем набрякшие от крови бинты и простыни. А такой пример странного события, как предложенная хозяином кружка кофе, выглядит слишком уж изящно и малоубедительно. Любая попытка довести до Энтони странность этого странного события, будет воспринята им как глубокомысленное философствование по пустякам, а вот мое поведение действительно покажется ему странным.
— Так ты что, не хочешь кофе? — спросил Энтони.
Я перестал разглядывать кружку и поднял голову.
— Как это?!
Через плечо Энтони был виден кусок улицы. Дома на противоположной стороне были погружены во тьму, потому что солнце не поднялось еще над крышами, но небо уже стало ярко-голубым, и в окно кухни лился веселый утренний свет. Где-то чирикали птицы.
— Смотри. — Я наклонился над столом и ткнул пальцем в сторону окна. — Смотри! Вот об этом я тебе и говорю!
— О чем — об этом? — изумился Энтони.
— О чем я тебе… — Я оборвал фразу, вскочил со стула и подошел к окну. — Да это же рассвет! Сейчас уже солнце поднимется. Вон, уже даже молочник приехал.
— Я и сам знаю, что сейчас рассвет, — сказал Энтони.
— Так вот, это она и есть, та самая странность! Секунду назад было совсем темно, была глубокая ночь, и я рассматривал кофе в кружке, а теперь…
— Подожди, подожди, — прервал меня Энтони. — Так ты говоришь, там приехала молочная тележка?
— Да!
— Извини, пожалуйста. — Энтони торопливо встал и бросился к двери. — Мне нужно поймать молочника, пока он не уехал, — донеслось из прихожей.
Несколько секунд спустя я увидел в окно, как Энтони в халате и тапочках несется по газону, вздымая двадцатку на манер олимпийского факела.
На меня накатилась жуткое, черное отчаяние.
Это ощущение не было для меня внове. В детстве, до школы, я довольно много болел, и едва ли не каждый раз высокая температура сопровождалась у меня необыкновенно яркими бредовыми снами. Как правило, сны разворачивались в бежевом ландшафте и были так или иначе связаны с масштабом. Иногда я был нестерпимо маленьким, а пейзаж — огромным и безграничным, иногда же я был огромным, а пейзаж — безысходно тесным. А иногда оба эти соотношения существовали одновременно, что логически невозможно, но во сне — было.
Бежевый пейзаж мог быть, к примеру, плоской, как стол, равниной, в то время как я мог быть титанической, куда большей, чем любая планета или солнце, сферой. Своими руками, своими пальцами я ощущал жесткие углы и ребра кубов и пирамид, либо гладкую, плавно искривленную поверхность другой титанической сферы. Все представлялось в терминах геометрии, и все переливалось, текло. Эти состояния, эти ощущения были предельно неприятными, повергали меня в полное отчаяние.
Вспоминая свои детские сны, я могу разумно предположить, что они были прямо связаны с родительской кроватью, куда меня укладывали при высокой температуре. В сонном, а иногда и полубредовом из-за жара состоянии двуспальный матрас казался мне чем-то непостижимо огромным, ощущение тесноты вызывалось наваленной на меня периной, ну а острые углы и гладкие поверхности имели своим происхождением деревянную раму кровати.
Куда труднее рассудить, почему эти сны были настолько неприятными. Ну да, я понимаю, что высокая температура и сама по себе неприятна, но было в моих снах и нечто другое — нечто, казавшееся мне тогдашнему, пяти- или шестилетнему, особенно страшным. Безвыходно замкнутый во сне, я отчетливо ощущал реальность всего, что меня окружало. Более того, этот геометричный и в то же время текучий пейзаж был единственно возможным реальным пейзажем. Все прочие пейзажи, включая и тот, в котором пребывали мои родители и брат, были фальшивками, иллюзиями, наложившимися на бежевую равнину.
— Карл?
Я повернулся. В дверях стояла Мэри с Джошуа на руках.
— Привет, Мэри, — откликнулся я.
— А где Энтони?
— На улице. — Я указал на окно. — Молочнику платит.
— Слава тебе господи, — улыбнулась Мэри, входя на кухню, — я сто раз ему напоминала. — Она переместила Джошуа себе на бедро, открыла холодильник и стала изучать его содержимое. — Ты останешься на завтрак?
— Я еще как-то не думал о завтраке, — криво усмехнулся я. — Это утро застало меня вроде как врасплох.
Мэри стояла у раковины спиною ко мне и сбивала в миске два яйца. Слева от нее на газовой плите шипела сковородка с грибами и беконом, на второй сковородке, поменьше, растапливалось масло.
Я держал в руке стакан апельсинового сока. Джошуа сидел напротив на высоком детском стульчике и таращил на меня большие темные глаза. У него тоже был апельсиновый сок, но не в стакане, а в поильнике с крышкой.
За окном Энтони продолжал беседовать с молочником; судя по всему, они рассказывали друг другу анекдоты.
— Мэри, — начал я, стараясь говорить по возможности спокойно, — у тебя был когда-нибудь нервный срыв?
— С беконом или без? — Мэри кончила взбивать яйца и вылила их на ту сковородку, что поменьше. — Говори поскорей, не задерживай добрых и честных людей.
— Без.
— Да, со мной случился однажды нервный срыв. — Она взяла деревянную лопатку и ловко поддела яичницу. — Давно, мне было тогда лет двадцать пять.
— И ты помнишь, как это было?
— Да ничего я толком не помню, кроме того, что в конечном итоге я попала в больницу.
— А вот у меня, наоборот, все началось с того, что я попал в больницу.
— Понятно, — кивнула Мэри. — Потому-то ты и пришел сюда посреди ночи.
— Да.
— И ты боишься, что у тебя нервный срыв.
— Да.
— Это прямо связано с тем, что тебя избили?
— Думаю, да. Похоже, я был травмирован. Психически. — Я отпил из стакана. Глядевший на меня Джошуа зеркально повторил мои движения. — Как только я выписался из больницы, у меня начались постоянные галлюцинации.
— Галлюцинации? — удивленно переспросила Мэри, а затем сняла яичницу с конфорки и повернулась ко мне. — Тебе что, что-нибудь мерещится?
— Да.
— Это… — Она замялась, подыскивая выражение. — Это как-то уж слишком.
Пожалуй, что да, — согласился я и увидел, что ее взгляд метнулся к Джошуа.
Я ни на кого не бросаюсь, — добавил я торопливо.
А сейчас, в данный момент, у тебя есть галлюцинации?
Я пожал плечами:
— Не знаю. Вот, скажем, ты — галлюцинация?
— Нет, насколько мне известно.
— О'кей, в таком случае — если мы поверим тебе на слово, — в таком случае сейчас я не галлюцинирую.
Мэри кивнула, немного подумала и сказала:
— Так расскажи мне, что тебе там мерещится.
Я начал рассказывать ей о крови и бинтах, о провале в памяти и о внезапно пришедшем рассвете.
Когда я замолк, Мэри подумала еще немного и спросила:
— Ну и как ты себя чувствуешь — тоскливо, подавленно?