В Новосибирске меня уже не ждали, думали, не вернусь. Когда же было получено письмо от Ярославского, отношение ко мне круто изменилось. Я наконец-то обрел долгожданное доверие. Вскоре с меня сняли партийное взыскание.
В тридцать девятом году я был в Москве. Узнав о моем приезде, меня вызвал на беседу в ЦК Маленков. Поздоровавшись, он сказал: «Ну, товарищ Лукин, ЦК вас проверил, вам вполне доверяют. Теперь товарищ Ворошилов может назначать вас на любую должность, мы возражать не будем».
Накануне Октябрьского праздника я получил от Щаденко телеграмму, в которой он сообщал, что я назначаюсь на должность заместителя командующего войсками Сибирского военного округа и мне присваивается звание комкора.
— Да, хлебнул ты лиха, Михаил Федорович, — выслушав длинный рассказ Лукина, проговорил Прохоров.
— Разве я один? Все это наша беда, наша боль и конечно же обида. Но существует, Иван Павлович, святое чувство — любовь к Родине, как к матери, а она неразрывна с преданностью своему народу, Советской власти.
После многих попыток немцы, видимо, потеряли надежду заманить генерала Лукина в свои сети и больше к нему не присылали парламентеров. Зато режим его лагерной жизни сделался еще более жестоким. За Лукиным установили строгий надзор. Он понимал, что следят за каждым его шагом. Об этом предупредили и товарищи из подпольной группы, просили на время прекратить агитацию, всякие связи. Но генерал не мог сидеть сложа руки. Он нервничал, не находил себе места. А тут еще этот громкоговоритель. Ежедневно в лагере велась по радио лживая фашистская пропаганда на русском языке. Особенно распинался насчет «нового порядка» и «побед» немецкого оружия Блюменталь-Тамарин. Его выступления начинались словами: «Господа! Это говорю я, Блюменталь-Тамарин, известный московский артист…» Однажды генерал, сидя на скамеечке у лагерного барака, слушал эту передачу. «Известный московский артист» сообщал о том, что в одном из боев от огня двух эсэсовских солдат бежал в панике советский батальон.
— Врет, фашистская сволочь! — крикнул генерал. — Красная Армия наступает, она побеждает!
Подобрав с земли увесистый камень, Лукин левой рукой ловко запустил его в тарелку громкоговорителя. Голос умолк. Прибежал немецкий унтер-офицер и начал ругаться, размахивая руками перед самым лицом генерала. Лукин, молча уставясь тяжелым взглядом на бесновавшегося немца, сидел не двигаясь. Подошел комендант лагеря обер-штурмфюрер Френцель с переводчиком. Унтер-офицер доложил о случившемся.
— Вот что, генерал, — переводил слова коменданта переводчик. — Мы уже давно наблюдаем за вами и генералом Прохоровым. Наше терпение кончилось. Мы вас уберем отсюда. Но врозь, а то вы, два генерала, очень сработались.
Если бы Френцель знал русский язык, он смог бы понять, что ответил ему генерал, но Френцель не знал русского языка… А переводчик смолчал.
«Мы не сдаемся, товарищ генерал!»
Зимой сорок четвертого года во двор пересыльного лагеря близ Нюрнберга въехал крытый грузовик. Сначала из него выпрыгнули пять эсэсовцев и, ежась от холода, скрылись в здании комендатуры. Затем из кузова через задний борт тяжело перевалился человек в сильно поношенной военной шинели. На одной ноге у него был деревянный протез. Человек опирался на палку и оглядывал лагерный двор. У барака собрались военнопленные и с любопытством наблюдали за новым узником. Лицо его было изможденное и хмурое. Но пышная с рыжинкой борода аккуратно расчесана надвое — по-скобелевски. Голову человек держал высоко и гордо. Некоторые военнопленные узнали в нем генерала Лукина.
И вдруг над лагерем раздался громкий голос:
— Лагерь, смир-рна-а!
Все, кто был на территории, замерли. Из толпы пленных вышел красноармеец и, печатая шаг изодранными ботинками, направился к генералу. Как положено по уставу, он остановился в трех шагах от Лукина и вскинул руку к пилотке.