— Твое? Н-на, сука! Н-на, тварь! — он вскинул черный нож и с размаху всадил лезвие между зубов шамана.
Вой накрыл сопку. Менквы тупо брели, взбираясь на ее вершину — срывались, падали, катились к неподвижному телу Никифорова, оставались лежать, дергаясь в корчах, как марионетки. А наверху старшина Нефедов все глубже и глубже втискивал дымящийся клинок между скрежетавшими по нему челюстями, вязнущими в черном камне. Сквозь мельтешившую в глазах радугу он видел, как Табкоче Ямал, выпучив мертвые глаза, рвет себе горло когтистыми пальцами, не в силах выдернуть зубы из ножа, и как чернота растекается по этим зубам.
— Что? Не по себе… кусок… откусил, паскуда? — выдохнул Степан, и повалился лицом в снег, успев почувствовать, как тело, приходя в себя после оберегов, ответило немыслимой болью.
— Товарищ старшина? Живой? Старшина! — кто-то бил его по лицу, тер отмороженные щеки. Степан застонал, выматерился в душу мать. Открыл глаза. Над ним кто-то склонился — огромное, в пол-неба лицо, хлопавшее глазами. Прищурившись, он наконец-то узнал Никифорова.
— Живой, хохол? — прохрипел старшина и попытался приподняться на локте, забыв о сломанной руке. — А-ах, в гробовину душу мать!
Вдоволь поматерившись и кое-как поднявшись, Степан осторожно потрогал руку.
— Ты, что ли, бинт наложить успел? — хмуро спросил он Никифорова.
Маг усмехнулся.
— Не я. Я только поднять тебя сумел. Вот он перевязывал, — подбородком указал на сидящего рядом, у разбитых саней, Матвеева. Руки у мага были перебинтованы — казалось, что он в белых перчатках.
— Все, товарищ старшина! — радостно крикнул появившийся из-за сопки Богораз. — Ни одного дохлого чучела не осталось! Мы их всех в кучу стащили и костер запалили!
Из-за сопки вверх тянулся столб черного дыма.
— Демаскировочка… Ну, значит, все, — сказал Никифоров.
— Все, да не все, — неохотно, сплюнув в снег густо-красным, отозвался Степан Нефедов. Обвел взглядом замерших солдат и пояснил:
— Другана нашего, Табкоче, с почетом утопить придется. Знаю я одно место на той стороне пролива, глубокое озеро. Ненцы его «Бездонным» называют. Мне про него Хороля Вануйто рассказал. Там и утопим гада. Оттуда не выберется, да еще с этим в зубах…
Все дружно оглянулись на труп шамана, который валялся у подножия сопки. Мертвый Табкоче Ямал, скрючив пальцы в бессильной злобе, пучил глаза в темное небо. Черный нож прочно сидел у него между почерневшими зубами, и снег набивался в окровавленный рот.
— Так что, сейчас грузим его на собак, и вперед, — Степан похлопал себя по карманам в поисках папирос. Ничего не нашел и огорченно махнул рукой, — а по пути невредно нам будет мимо пары стойбищ проехать, чтоб тундра знала — нет больше шамана Ямала.
— А что с базой?
— Ну уж, не-ет… — выдохнул старшина, неуклюже прилаживая на место кобуру. — Базу, я думаю, мы открыли на всеобщее обозрение, так что теперь в нее только слепой не попадет. Ты уж напрягись, браток. Пошли им сообщение — и пусть хоть все самолеты со всеми бомбами сюда шлют. А наше дело закончено.
Он посмотрел на часы, пальцем протер заляпанное кровью стекло. Долго вглядывался в циферблат.
— Ну, дела… — наконец, сказал Степан Нефедов и засмеялся. — С Новым годом!
17. Госпиталь
— А если все так и было — тогда вы почему не сгорели вместе с экипажем?
Ничего себе вопросик, правда? Услышишь такое — и поневоле начинаешь задумываться, не спятил ли.
Особист Меркулов был совсем тихим с виду. В круглых очках, одно стекло в которых треснуло, тощий, сутулый. Медаль «За отвагу» на кителе пристегнута. Значит, воевал, хотя по нему и не скажешь — больше похож на скрипача из еврейской семьи. Был у меня в детстве один такой знакомый, Ганя Фрайберг. Круглый день пилил на скрипке, так что до войны уже стал лауреатом разных конкурсов. А что потом с ним случилось в Одессе, когда бомбами накрыло Молдаванку — не знаю.
Но тот капитан из Особого отдела, как оказалось, на Ганю был похож только лицом и голосом. Зато хватка у него была как у французского бульдога, и настырности — на батальон. Допрашивал он методично, прерываясь только на то, чтобы постучать по столу мундштуком «Казбека» и прикурить, чиркнув самодельной зажигалкой. Клубы синего дыма плыли по комнате, а мне казалось, что это снова горит мой танк…
Плохо, плохо получилось, что и говорить. А самая главная беда — в танке вместе с моими ребятами (за них я и так себе никогда не прощу) сгорели секретные документы, которые нам приказано было передать в штаб. Кто же его знал, что не вся немчура попала в окружение. Один из таких гадов, хоронившихся по лесам в надежде пробраться к своим, увидел на лесной дороге мой танк. Откуда у фрица — в тылу, в глухом лесу взялся «панцерфауст» — теперь уже не разобраться. Может, сошел с ума и вместо остатков сухарей таскал железяку на собственном горбу. А может, специально поджидал растяпу — если из идейных, которым наплевать на голод и холод.
Выстрел пришелся аккуратно под башню. Меня самого спасло только то, что я, в нарушение всех инструкций, тогда высунулся из люка по пояс. Решил осмотреться в лесу — тоже мне, горе-следопыт. Хотя, если бы не это… лежать бы мне сейчас внутри куска спекшейся брони. А так — взрывом меня выкинуло из люка и швырнуло на обочину дороги. Очнулся уже от тряски: разведчики, приотставшие в деревне на краю леса, услышали взрыв, примчались и гнали теперь свой «виллис» на полной скорости, чтобы довезти меня в санбат.
Да уж лучше бы сгореть в танке, чем потом от стыда сгорать перед своими.
Срезал дорогу, нечего сказать.
В тот день с утра я, как всегда, потащился на перевязку. Постоял в курилке, обсудил с мужиками фронтовые вести. Разведчик Сева Кулугуров, признанный госпитальный остряк, громко читал вслух сводку Совинформбюро, остальные слушали, посмеивались одобрительно, когда Сева вставлял от себя крепкую шуточку.
— Вломили, стал быть, гансам по первое число! — сказал, постукивая костылем, Иваныч, пожилой мужик, который в госпиталь попал из-под Ельни, из самого пекла. — Отольется им теперь! Будут знать, крысюки…
— А! Танкистам почет! — Сева заметил меня и помахал газетой. — Андрюха, ты, случайно, родом не с Правобережной Украины?
— Сибиряк я, — пожав руку Иванычу и другим, я закурил.
— Оно и видно. Все махру смолят, а богатый сибиряк — «Дукатом» балуется, — добродушно отозвался огромный моряк Гриша Цыбань по прозвищу «Пскопской». Прозвище он получил после того, как в госпитальном саду, где висел пошитый из простыней экран, прокрутили фильм «Мы из Кронштадта». На фразе испуганного ополченца «мы пскопские, мобилизованные!» — все, кто смотрел кино, так и грохнули смехом, вспомнив Гришу, который всегда важно отвечал на вопросы о родине: «С-под Пскова мы. Пскопские, значит».
— Да ладно тебе, Гриша! — усмехнулся Кулугуров. — Все знают, что по Андрюхе медсестренка Даша неровно дышит! Чуть свободная у ней минутка — сразу в нашу палату: мол, как вы тут живете? А глядит на него…
Я аж закашлялся. Уже подбирал слова, чтобы ответить позлее, но тут Иваныч поддержал меня за локоть и укоряюще прогудел в сторону Севы:
— Ишь, заноза… Чего к человеку пристал? А мы тут, Андрейка, вишь ты, радуемся, что наши Правобережную Украину освободили.
— Хорошо… — тут я вспомнил, что механик-водитель моего танка, Сашка Придорожный, родом был с Украины. Подавив в себе налетевшую было грусть, задавил окурок в пепельнице и вздохнул:
— Ну, мужики, опять мне на перевязку. Полчаса мучений.
Провожаемый сочувственными голосами и взглядами, я медленно пошел в операционную.
— Отделался ты, Андрей Васильев, легко, что тут сказать, — военврач, усталый мужик, по лицу которого, почерневшему от недосыпа, годов было не разобрать, махнул рукой, глядя, как медсестра осторожно отдирает присохшие бинты от моей стриженой макушки.
— Ай, ч-черт! — не сдержался я, зашипел, слезы сами потекли из глаз. Больно!