И за ветровым стеклом, среди звезд, опять ему виделись глаза сына, и он сам рассказывал сыну всю правду, и снова шел сквозь далекие и близкие годы.
«И значит, ты жив?»
«А ты не веришь, сынок?»
«Если бы ты был жив, ты бы пришел ко мне».
«Вот я и пришел. Давай начнем нашу жизнь с тобой заново. Ведь жизнь — как стебелек сквозь гранит, как корабль сквозь бурю. Поэтому и мы с тобой встретились».
«Мы? С тобой?.. А был ли ты, мой героический папа?» — И сын вдруг улыбнулся той самой, холодноватой, так знакомой ему улыбкой.
И для него все сразу исчезло. За ветровым стеклом, среди звезд, снова была только холодная пустота.
А время летело, и пока он думал, все вспоминая, миновали Урал, и крылья, серебристо-холодные под луной, повисли над светлым пятном Казанского моря.
Дом был близок. У горизонта начинало разгораться красноватое зарево — словно остров в океане тьмы и звезд. Постепенно в зареве прорезались сгустки света, а потом и они распались огнями дачных поселков и станций.
Было ясно и ветрено. И Егоров подумал, что в такую погоду сын увидит с воздуха почти всю столицу. Он был уверен, что сын не спит уже и видит каждый огонек на земле.
Долго они тянули над линиями электричек и темными прогалинами лесов. Потом стал открываться сам город: сначала пестрый пояс новых окраин, всяких Черемушек и Кузьминок, а за ним, в крутом изгибе реки, — сияющий монолит старой Москвы.
Ее огни — белые, красные, голубые, зеленые — мерцали под жарко светящимся куполом неба. И, сливаясь в кольца, квадраты, спирали, овалы, в самые причудливые фигуры, рисовали контуры города.
Среди них, думал Егоров, был и его огонек, его дом и семья. Но он не может показать сыну тот огонек и сказать, что вон там, в старой Москве, в тесноватой квартирке с балконом живет его маленькая сестра. Он подумал и о жене. Конечно, она ждет его и поглядывает на часы. А его это мало волнует, — сейчас он ощутил это особенно остро. Да, после Нади он никого так не любил. Но об этом, устало подумал он, не знает ни один человек на свете. Даже сыну своему он не может сказать ни слова.
А земля приближалась. Он мягко добрал штурвал, и колеса коснулись бетона. Все было, как тысячи раз. Мелькали искры ночного старта.
И перед глазами опять бежали бетонные плиты — совсем как тогда, когда он взлетал с дальневосточного аэродрома. Правда, там был закат, а здесь уже поздний вечер. И за эти часы прошло полжизни. Он словно вновь пережил все те годы, вновь испытал все и теперь был очень усталым.
Но, подумал он, вот что самое трудное: хотя за эти часы так много произошло и так много вновь пережито, для него, собственно, ничего не изменилось; еще полчаса, и он расстанется с сыном.
Они подрулили к ярко освещенной многоцветной коробке Внуково-2 с прозрачными стенами.
Со свистом затихли турбины. Медленно угасал бег винтов. К люку уже двигался высокий сине-белый трап.
— Приехали! — Иннокентий со вкусом потянулся в кресле.
А Егоров молча стал надевать пиджак.
Когда он надел пиджак и вышел в салон, там была обычная суета. Пассажиры разбирали свои портфели, шляпы, плащи. Самые нетерпеливые толпились у двери.
Только двое — Сорокин и Надя — сидели в креслах, не суетились, не спешили, вообще, кажется, не замечали, что полет окончен и они уже в Москве.
Егоров сразу понял — что-то произошло. Правда, лица Нади он не видел, она сидела, опустив голову. Но очень бледный Сорокин смотрел перед собой вяло и тупо, без сил, без мысли.
А сын стоял около них с плащом на плече. Видно, ему хотелось скорее сойти на московскую землю, да он не решался торопить мать. Видно, он тоже понял, что между матерью и отчимом что-то произошло — и не без участия этого летчика. Знакомым Егорову холодноватым взглядом он посмотрел на него исподлобья.
Егоров кивнул ему:
— Ну, будь здоров, Алексей.
Услышав его голос, мать быстро встала.
— Алеша, ты все собрал? Ничего не забыл? — Потом обернулась к Егорову и сказала с нарочитой небрежностью: — До свидания. — А в глаза ему смотрела, не отрываясь.
Губы ее дрожали, на щеках не высохли слезы. Но, странно, лицо ее словно помолодело.
В ней опять было много от той наивной, горячей, заражающе чистой девчонки, которую он любил. И в глазах ее вновь он увидел все ту, как в юности, не сломленную, не запятнанную годами и болью, только ставшую зрелой, ее строгую чистоту.
А ее слезы казались слезами радости; казалось, она счастлива, что перед ней снова человек из ее юности и для нее он снова такой, какому она отдала первую свою любовь.
Но он не знал, всю ли правду открыл ей Сорокин или лишь самую безобидную, удобную для себя часть, которая только кажется правдой и покаянием, а в сущности ничего не меняет.