Кувыркалась волна как гимнаст на открытом манеже,
то ко дну приникая, то снова летя к облакам,
но костюмы в полоску носили всё реже и реже,
и волну Хокусая прибрать не успели к рукам.
Пили краску картины, как русский мужик-каторжанин,
что послушную жизнь променял на сибирский рудник,
и в глазах Хокусая далёкие звёзды мерцали,
и вода из картины на старый лилась половик.
Что-то вспомнил тебя я сегодня, мой брат по искусству,
когда час протрезвонил: «Пора в ледяную кровать!»
Помню, в детстве читали мы «Так говорил Заратустра»
и бежали в леса, чтобы было, о чём вспоминать.
Этот мир – тот же лес, обнесённый колючей железкой,
с пылесосом у входа и с бубном шамана в кустах,
где на ветке сухой всенародный сидит Достоевский,
ну, а Гоголь смешит, наступая на собственный прах.
Нарисуй, Хокусай, херувима российских распутий
с Алконоста улыбкой и зорким фаюмским зрачком,
чтобы вишни цвели и беседовал с ангелом Путин,
и поля Украины добрели пшеничным зерном.
По ту сторону зла, где волна откровеньем богата,
и летит полукругом, и в берег стучится крутой,
ходит девушка Люба, всё ищет пропавшего брата –
Хокусая-бродягу с разбитой агентом губой.
Нарисуй и её, но игривой таёжной косулей –
той, которой не стала, но очень хотелось бы ей…
Есть дорога к себе и старинное слово «рисую»...
Остальное – у Бога – в пучине мятежных морей.
Первая любовь
Из витрины на раннее утро
синеглазый глядит манекен.
Не угадана эта минута
ни тобою, ни мною – никем.
Пронесутся автомобили
мимо шёпотов тополей.
Первый пух ещё не ловили
сети ласковые дождей.
Отдаёт тишиной минута,
свежим лаком старинных парт.
И как будто у института
тормозит с улыбкою Март.
«Подвезу. Садитесь. Куда вам?»
«Ну, конечно, на небеса!»
«Хорошо… Вы сегодня правы:
светлой радости – за глаза!»…
Как ты узок, земной фарватер, –
уже солнца и радуг-дуг,
твои парты не знают Спарты,
твои хорды хранят недуг!
Наша встреча была, как вече:
била медь ледяной набат,
и в дрожании твоей речи
скорый поезд был виноват.
Шёл, у века посередине,
к новой станции вдалеке,
и стучали зубами льдины
на таёжной большой реке.
Полыхала солома в поле
под вороний зловещий гам,
и сиял, отзываясь болью,
недостроенный в небе храм.
Тени в сентябре и попытка общения с ними
Тени лежат прозрачно
лентами на траве.
Видят тебя и дачу,
хлебницу на столе.
Возле стены кирпичной,
где комариный рой
завтракает обычно,
контур рисуют твой.
А подойдёшь поближе,
тени сбегутся в круг,
губы тебе оближут,
скажут с улыбкой: «Друг!..»
Утром живою строчкой
тени я покормлю,
чтобы с любимой дочкой
ехать по сентябрю.
Из родника напиться,
синих стрекоз считать…
Тени имеют лица,
тени умеют ждать!
Сон художника
Художник просится домой,
в еловый сон, где много шишек,
где тень гремучею змеёй
ползёт в траве и сладко дышит.
В том сне неправильность живёт,
отсутствуют законы чисел,
и костромская буква «о»
хранит лекала коромысел.
Туда заброшен как десант,
художник жмурится от света.
Там напряжённая оса
в живую радугу одета.
Освобождён от мишуры
и добывания копейки,
он создавать пришёл миры
из шелеста садовой лейки.
Вы скажете: «Сюрреализм
и щебетанье за рекою!»
Но очищает организм
и дарит зеркало покоя.
Таксомоторная пчела
Берёзы кольца годовые
желтеют, как труба в трубе,
и жилы спят – городовые,
и сон их долгий – вещь в себе.
Но лишь весна коровьим ляпом
ударит в бубен – звонкий лёд,
в них просыпается Шаляпин
и соком арии поёт.
Горизонтальные соседки –
зелёным дымом курят ветки,
и золотою колбасой
висят серёжки над росой.
– Весна! – мужик тверёзый скажет