После этого разговора смутные подозрения, которые бродили в голове у Лиды, подтвердились. Да, это не иначе как дело рук самого директора. Это он все подстроил, чтобы отомстить подчиненной, которая упорно отказывалась принимать участие в его махинациях. Уверенная в своей правоте, Лида попробовала побороться. Но тщетно. Запуганная напущенными на нее ревизорами, она махнула рукой и скрепя сердце внесла из своих сбережений недостающую сумму…
Но с той поры стали ее одолевать сомнения: если такое творится, существует ли вообще справедливость? Разочарование привело ее в церковь. В церкви сам отец Александр обратил внимание на новую прихожанку — она выделялась молодым лицом. Священник побеседовал с ней по душам. Пригласил еще заходить. Пришла. Раз, другой, третий. Отец Александр исподволь усугублял ее настроение. «Да, — грустно вздыхал он, — мирская жизнь — сплошной обман. Суета сует и всяческая суета». А потом стал надоумливать Лиду поискать справедливости в обители Христа…
Когда Лидия поделилась своими намерениями с матерью, та ужаснулась:
— Доченька! Да за что же ты сгубить себя хочешь во цвете лет?!
Лидия любила мать и не захотела нанести ей удар. В монастырь она пошла уже после ее смерти. И не только сама пошла — и младшую сестру с собой пойти уговорила: «Как-то ты одна останешься?…»
Так не стало Ольги и Лидии Гридневых и появились послушница Мардария и рясофорная инокиня Ореста. В монастыре показалось им страшно, пусто и одиноко. Да и что удивительного — ведь они были молоды и, в отличие от старушек — божьих одуванчиков, имели образование. А здесь им нужно было не только смирять свои желания, здесь и ум был обречен на бездействие. Неприятно поразило их неравенство: одних жестоко эксплуатировали, у других — что ни день сплошная масленица. Разочарование караулило их на каждом шагу. Осиротевшие сестры ожидали увидеть в настоятельнице вторую мать — ведь недаром же ее и зовут-то матушкой, — а матушка оказалась мачехой, черствой, неприветливой, деспотичной, падкой на лесть.
А какое недоверие царит в божьей обители! Заметила ли я ящички и комодики в коридорах?
Да, заметила. Меня еще страшно поразило, что каждый ящичек заперт навесным замком. Оказывается, у каждой сестры свой ящик и свой ключик, — келейницы, не доверяя друг другу, запирают и куски, и вещи, и огарки свечей.
Бессонными ночами, ворочаясь с боку на бок на жестком ложе, сестры тихим шепотом — не услышал бы кто-нибудь и не донес самой Людмиле — вспоминали родной дом, добрую маму, подружек. А как интересно было учиться! А сколько новостей бывало на работе! Не то что здесь.
Сестры так и засыпали в слезах. Еще затемно тревожные звуки колокола врывались в келью. Глухие, будоражащие, они проникали сквозь толщу стен. И от нарастающего звона уже никуда нельзя деться и некуда укрыться в этой крошечной камере для пожизненно заключенных. Послушницы испуганно вскакивали навстречу новому монастырскому дню. Что сулил он им? Да все то же — молитвословие, коленопреклонение, деннонощное стояние, изнурительный послух и полунощные песнопения… Зато градом, как из рога изобилия, сыпались на новоиспеченных насельниц попреки, угрозы, наказания…
Та, что недавно еще была Лидией, молча глотает слезы. Не за этой ли справедливостью пришла она сюда?
— А где же сестра? — спрашиваю я.
Ореста горько вздыхает:
— Туберкулезом заболела. В здешних-то сырых стенах да при такой работе надорвалась, бедняжка, а питание вовсе никудышное. Правда, врачи, дай им бог здоровья, настояли-таки, поместили сестренку в туберкулезный санаторий. А потом на курорт отправили. Да только уж очень она плохая стала. А ведь какая девчонка была — кровь с молоком!
Ореста тихонько плачет.
— Теперь и вообще не с кем слово перемолвить, — говорит она сквозь слезы. — Раньше кроме сестры была еще хоть Мария Каун. Сдружились мы с ней. Однолетки. Да и женщина она культурная — педучилище окончила. Учительницей работала.
— Учительницей? — поражаюсь я. — И пришла сюда?
— В личной жизни у нее разочарование получилось, — вздыхает Ореста. — Любовь, одним словом, не удалась. Ну и решила с горя. Родители ее, как и моя мать, тоже против были. А она все же на своем настояла, пошла. Только пойти-то она пошла, да тосковала сильно. Сперва все старалась молиться побольше, чтоб за молитвой забыться. Но только и молитва ей плохо помогала. Смутная такая, бывало, бродит, молчаливая. Спросишь ее: «И что у тебя на уме, Мария?» А она ничего не ответит. Отмалчивается. Прямо на глазах таять стала. А как-то однажды на утренней молитве недосчитались ее в церкви. Я подумала, что она приболела. Побежала к ней, чаю с хлебом из трапезной принесла. Вхожу, а в келье ни души. Только на столе бумажка белеет. Прочитала: «Ухожу в мир. Бывшая Мария».