Сергей отошел от картины, но вскоре возвратился к ней. Посмотрев на полотно со стороны, он улыбнулся и облегченно вздохнул. Ему хотелось сказать вслух то, о чем подумал и что решил, но он был один в зале. И вот неожиданно Сергей увидел рядом с собой маленького пожилого человека в черном длиннополом сюртуке. Морщины, избороздившие его лицо, убегали за белый крахмальный воротник.
— Нравится? — обратился незнакомец к Сергею мягким голосом. — Талантливо написано?
Лазо вместо ответа непосредственно спросил:
— Как вы думаете, примет его семья или нет?
— Репин предлагает решить этот вопрос самому зрителю, — уклончиво ответил старик.
— Я для себя решил — родные поняли и оправдали поступок революционера. Так и чувствуется: мгновенье — и прервется молчание, все заговорят, кинутся друг другу в объятия.
Старичок, улыбаясь маленькими глазами, подмигнул Лазо:
— Вы, молодой человек, взгляните вот на эту картину! Тоже репинская — «Протодьякон».
С холста смотрело властное старое лицо протодьякона, с пронзительным и жестким взглядом. Одна его рука была прижата к толстому животу, другая сжимала посох.
— Прямо из жизни выхвачен, — сказал Сергей, — так видно, что он далек от простоты и смирения, поста и молитв. Бесспорно грубиян, сладострастник и чревоугодник.
Незнакомец усмехнулся:
— Картину собирались послать на международную выставку, но кое-кто запретил.
— Кто?
— Президент Академии художеств. Он так и сказал: «Хотите опозорить русское духовенство — шлите репинского «Протодьякона». Но я не позволю…»
— Дурак этот президент.
— Тсс! — незнакомец приложил палец к губам. — Президент-то великий князь Владимир, дядюшка государя императора.
— Тогда правильно, — неожиданно, с иронией, переменил мнение Лазо, попрощался со старичком и направился к выходу.
Сергей вышел на улицу, его обдало холодным ветром. За Москвой-рекой проступали в сумраке очертания кремлевской стены, а над ней купол Ивана Великого. Тускло светили фонари. В этом городе Лазо чувствовал себя одиноким.
Перейдя через мост, он добрался до Таганки, переулками — к Проломной заставе, откуда рукой было подать до училища. Он знал, что скоро придется покинуть Москву и уехать в армию, но не жалел об этом. «Попомнят они меня, — подумал он про Добронравова и Золотарева, — я такую агитацию разведу среди солдат, что всем этим «шкурам»» не поздоровится».
Война уносила миллионы жизней. На улицах городов Российской империи в рваных солдатских шинелях, опираясь на костыли, просили подаяния защитники отечества. В лавках толпился народ, но полки пустовали. Приезжавшие с фронта рассказывали о недостатке оружия, снарядов и обмундирования. На трех солдат приходилась одна винтовка.
Зато в фешенебельных ресторанах вино лилось рекой. Так кутили откормленные фабриканты и помещики, флегматичные с виду интенданты, обделывавшие темные дела.
Поезда шли с опозданием. Нередко эшелон со снарядами угоняли якобы по ошибке на Урал. Из дома в дом ползли слухи о царице, говорили, что она передавала военные тайны немцам. Все помнили трагическую гибель двух русских корпусов на Мазурских озерах. Имя военного министра Сухомлинова не сходило с уст. Его открыто называли немецким шпионом, а вместе с ним и других министров и высокопоставленных сановников.
Цензура свирепствовала, оставляя на газетных полосах белые места. Придворная знать замышляла дворцовый переворот: вместо Николая Романова хотели посадить на трон брата его, Михаила Романова.
В народе поговаривали: «Хрен редьки не слаще». В эти месяцы военные училища лихорадочно готовили прапорщиков. Фронт требовал младших офицеров. Срок обучения в Алексеевском училище сократили. Преподаватели комкали учебные программы, не придирались к ответам юнкеров. Важно было как можно скорее выпустить очередной курс и мобилизовать студентов младших возрастов.