— Пишут. Хорошо, что мы успели вывезти семьи.
Ардатов помнил, что говорили тогда, в июне прошлого года — не позаботься Нечаев, кто знает, что было бы с женами и ребятишками командиров их полка. Мало ли погибло под бомбежкой командирских семей?
— А ваши?
— Жена… Жена пишет. — Нечаев прикоснулся, как бы поправляя его, к узкому обручальному колечку. — Из Казани. Сын убит. Под Ржевом. Я справлялся. Запрашивал часть — похоронен в районе деревни Сухие Борки…
Нечаев прилег, так что его голова спряталась за тумбочку, и оттуда закончил.
— Храбрый был мальчик — стрелял своей батареей в упор, сжег несколько танков. Погиб под гусеницами. Нелегко это, голубчик, иметь взрослых детей: они вне контроля.
Нечаев помолчал, откашлялся за тумбочкой.
— Так писал мой отец в последнем письме обо мне же: извечный закон, извечный инстинкт родителя к птенцам… От него, от него и от матери долго ничего нет. Знаете, Ленинград… В блокаду какая почта… Но будем надеяться…
Ардатов тоже тихо прилег, тихо дышал, мигая в полумраке, молчал, не зная, что сказать, не зная даже, нужно ли что-то говорить, потому что не было таких слов, которые могли хоть как-то помочь Нечаеву, могли уменьшить хоть на каплю его боль за стариков, которые бог весть как бедствовали в голодном блокадном Ленинграде, уменьшить хоть на каплю его горе за храброго мальчика, который бил танки с сотни метров и жег их, но или не успел сжечь тот, который ворвался на его батарею, или у этого мальчика кончились снаряды и танк раздавил его, раздавил беспощадной стальной гусеницей.
— Будем, Варсонофий Михайлович. Будем надеяться… — скупо сказал он.
— Так вот!..
Нечаев пристроил на тумбочке фонарик, так, чтобы он светил на лист атласа «Украинская ССР», захватывающий и юго-запад РСФСР, и погладил лист:
— Итак — начнем. Кто стучится, тому отворят. Надо только стучаться. Вы, голубчик, постучались. Итак — Курск. Вот Таганрог. Вот… — тронул карандашом карту Нечаев, но вошел тот же вестовой.
Вестовой посмотрел на бумажку, на часы, которые стояли, прижимая край одеяла, на подоконнике, и подошел к полковнику.
— Пура. Туварищ пулкувник, пура.
Малюгин вздрогнул, проснулся, скомандовал:
— Пятнадцать минут тебе — вскипятить чай, заварить покрепче. Водопровод работает? Нет? Добудь ведро воды умыться. Все! — и мгновенно уснул.
— Если бы вы появились раньше, можно было бы отдать вас ему, — сказал Нечаев, кивнув на Малюгина. — Вы бы, полагаю, сработались. Продолжим.
Он повел карандаш от Курска на юг, сделал возле Лозовой дугу на запад так, что дуга охватывала Изюм, Барвенково, Балаклею, повернул у Славянска снова на юг и провел черту до Таганрога.
— События развивались так. Начнем почти ab ovo[1].
Малюгин, набирая темп, перестав отдувать губы, глубоко засопел. Он лежал на спине, скрестив большие, поднимавшиеся и опускавшиеся на груди руки. Когда он захрапел, Нечаев поморщился, и Ардатов, дотянувшись до кровати полковника, дернул за простыню. Это не помогло, тогда Ардатов встал и переложил полковника на бок.
— А? Бу! Трикута!.. — пробормотал невразумительно Малюгин.
— Итак, этой весной, после зимней кампании, когда подсохло, стал вопрос: «Что дальше? Как вести войну дальше?» — начал академично спокойно Нечаев. — «Как и где?» Вопрос был аналогичный и для нас и для немцев. При всех наших поражениях, в прошлом году мы устояли: молниеносная война типа французской кампании вермахту не удалась, хотя пропагандистский аппарат Гитлера трубил на весь мир о победах под Белостоком, Минском, Лохвицей, Смоленском, Вязьмой… Что ж, победы у них были — не будь их, разве немцы подошли бы к Москве?
Ардатов, выпустив дым, не сдержался и вздохнул.
Нечаев приподнял бровь:
— Не надо так горько! Сейчас мы не имеем права на это, как… как вы не имеете права учить ребят географии.
Проведя линию на другой карте от Баренцова моря до Таганрога, прикинув по масштабу длину этой линии, Нечаев продолжал:
— К весне и они и мы имели фронт: по прямой — больше двух тысяч километров, с кривыми, видимо, к трем. Естественно, ни мы, ни они не могли наступать на всех направлениях, хотя, отметьте себе, войну немцы начали всеми тремя группами — «Север», «Центр», «Юг» — и практически наступали ими до зимы. Этой же весной ни мы, ни они не могли наступать…
Подчеркнув «они», Нечаев медлил, давая возможность Ардатову понять разницу сорок первого и сорок второго.
— Ни мы, ни они! — повторил Ардатов. — Понял, понял, Варсонофий Михайлович! — сказал он возбужденно. — Вы видите в этом равенство. Вы его видите?
— Да! Именно — равенство. Равенство весной сорок второго как доказательство того, что немцы проиграли войну. Если мы ее не проиграли, а это могло быть только в сорок первом, значит — по большому счету — проиграли ее они.
Нечаев наклонился к Ардатову, так что лицо Нечаева теперь было совсем рядом — серьезное, хмурое, даже жестокое лицо — выражение жестокости появлялось, видимо, от холодных глаз, насупленных белесых бровей, плотно сжатого рта, вздернутого, раздвоенного ямочкой подбородка.
Крепко держа Ардатова за плечо, сжимая это плечо при каждом слове, как бы помогая воспринять значение этого каждого слова, Нечаев повторял и повторял:
— Раз мы не проиграли войну в сорок первом, а мы ее не проиграли, мы даже отшвырнули немцев от Москвы! — раз мы не проиграли войну в сорок первом, значит, мы ее вообще не проиграли! Это — ясно? Ясно?
Ардатов, вдруг озаренный всей глубиной смысла слов, которые как бы вбивал в него Нечаев, кпвал, кивал, повторяя:
— Да, да. Ясно! Понятно. Не проиграли… Отшвырнули. Нет, конечно же, в сорок первом не проиграли! Как же проиграли! Ничего подобного! Наоборот… То есть, не наоборот, а устояли. Удержались… Костьми, но удержали немцев и у Москвы, и у Ленинграда, так что… Хоть и миллионы легли в землю, хоть и миллионы — в земле…
Сжав сильнее его плечо, Нечаев, наклонившись еще ближе к нему, так что пенсне Нечаева было в каких-то сантиметрах, и за пенсне блестели прищуренные, словно разглядывающие что-то далекое, глаза — одновременно холодные, видимо, холодность эта относилась к немцам, в то же время и радостные — радость, наверное, рождалась от того, что эти глаза видели далеко-далеко; сжав сильнее плечо Ардатова, Нечаев закончил:
— Но если войну один из противников не проигрывает, значит проигрывает другой! Беспроигрышных войн не бывает. И если мы не проиграли войны, значит ее проиграют — проиграли, раз не выиграли — немцы!
Что немцы проиграют войну, Ардатов никогда не сомневался. Для него это было ясно с самого ее начала, — да разве можно победить навсегда Россию! — но победы немцев в сорок первом и теперешний рывок их к Волге не позволяли ему даже приблизительно увидеть день, когда можно будет сказать, так как сказал сейчас Нечаев. И он упрямо заметил:
— Логично. Я не могу не верить вам. Я хочу верить вам! Но… Но они все-таки выходят к Волге…
Нечаев приподнял карандаш, как бы запрещая возвращаться к этой теме.
— Весной, этой весной, мы, чтобы захватить стратегическую инициативу, ударили от Белгорода и Волчанска с севера и от Лозовой и Балаклеи с юга с явной задачей — это видно по направлению ударов, — используя выгодную конфигурацию фронта, — эту дугу, — Нечаев обвел дугу, в которой были Изюм, Балаклея, Барвенково, — ударили с задачей выйти к Харькову и, отрезав немецкие части восточнее его, уничтожить их, освободить Харьков и…
— Наткнулись на кулак! — сердито закончил за него полковник Малюгин. Он сел, сонно поглядывая на дверь. — Они сами готовились к выходу на Дон, к повороту на Кавказ, собрали за Харьковом для этого мощную группировку, а мы на нее наткнулись!
— Да, — подтвердил Нечаев. — Именно поэтому сейчас и успех у них. Мы ждали, что весной они будут наступать на Москву, стянули к ней резервы, а немцы ударили на юг.
— Потеснили нас под Харьковом, а потом разорвали фронт от Курска до Таганрога и пошли, и пошли! Где же он провалился? — спросил о вестовом Малюгин.