Просвирин промолчал, но и по этому молчанию, и по вздоху, в котором было как бы и признание греха, и страх, что вот-вот, всего через минуты его в другом мире призовут к ответу, было ясно, что вешал Просвирин. И стрелял тех, кто защищал «Совдепию». «Гад!» — тоже должен был бы сказать ему Ардатов, но говорить этого не стал. Просвирин обмяк, как бы осыпался внутри себя, совсем посерел, так что его рука уже сливалась с землей.
— Шпокнуть его, а? — Белоконь дернул затвор и повел автомат, так что ствол закачался на уровне лица Просвирина. — Чтоб не вонял напоследок. А, товарищ капитан?.. Тот, Жихарев, готов, мы со старшим лейтенантом уделали его, чего же этот воняет?
— Да он и так… Не надо, — не поддержал Ардатов, слушая, как где-то далеко — в самом углу их позиции, где уже не было красноармейцев, воет Кубик. Кубик выл, скулил, жаловался, как когда-то, когда был щеночком, когда его надолго оставили одного, когда бросали одного в этом страшном, большом, казавшемся ему враждебном мире.
Он пошел к Наде и остановился над убитым Старобельским.
Старобельский, вытянувшись во весь свой рост, лежал на спине, задрав бороду, закрыв глаза, вытянув вдоль туловища руки. Из его рваной сандалии выглядывали испачканные глиной пальцы с желтыми ногтями. Пуля сразу убила Старобельского, попав ему за ухо, крови из раны вытекло мало, лицо Старобельского было без этой крови, и казалось, что Старобельский просто очень устал, лег вздремнуть, а уснул крепко.
У его головы, положив ему на лоб ладонь, стояла на коленях Надя.
Что мог сказать ей сейчас Ардатов? Он считал, что что-то же он должен говорить, он считал, что он не должен просто стоять и молчать, но все слова, которые приходили ему в голову, казались ему никчемными, мелкими, и он удерживал их в себе, а другие не приходили.
А Надя плакала, Надя плакала так, что Ардатов не знал, сможет ли она когда-нибудь перестать.
Невесть откуда и как, словно из воздуха, словно кто-то сделал с ним фокус, рядом с Ардатовым оказался Тягилев. То ли Тягилев подошел бесшумно, то ли Ардатов не услышал его, но Тягилев вдруг так неожиданно возник, что Ардатов вздрогнул.
— Что, плачет? — спросил Тягилев и сам же себе ответил, кивая головой. — Плачет, сердешная. — Сухой, какой-то древней ладонью он погладил Надю по плечу, по щеке, по голове. — Пускай себе плачет. Слеза — она не золотая. Чего ее жалеть? Ее жалеть ни к чему. И душа опростается, и око омоется. Одно к одному, потому как светильник для тела есть око, а коль око чисто, так и телу легко… Поплачь, поплачь, доченька. Что ж ты? Ну-ка. — Он погладил ее по голове. — Поплачь. Поплачь, доченька. Слеза — она не золотая, она брильянтовая…
Тягилев вздохнул и затих.
Надя снизу вверх посмотрела на Тягилева мокрыми, опухшими глазами, поймала его сухую руку, когда он отнял ладонь от ее головы, и виском прижалась к ней.
— Ты… ты проснулся? — не нашелся что спросить Ардатов у Тягилева. — Ты…
— Проснулся. Идти нам надо, а, товарищ капитан? — Тягилев, все не отнимая руки у Нади, поглядел через бруствер вперед и вообще на все вокруг. — Ишь, наложили вы их тут, иродов. Ишь, лежат! Ле-ж-а-а-т! — протянул он одновременно с удивлением и злостью. — Стоят!.. — сказал он о танках тоже с удивлением и злостью, но удивления было больше. — Ведь как катили! Как катили! А вот и стали! Ишь!..
Пришел Щеголев. Он сел на корточки возле Нади, снял пилотку, вытер пилоткой лицо, положил ее на колени и опустил голову. Он не смотрел на Надю, а смотрел на дно окопа, безвольно уронив руки на него. Потом он вздохнул, закурил, все не поворачиваясь к Наде, словно не в силах видеть ее заплаканное лицо, наощупь нашел ее плечо и положил на плечо руку.
А Надя плакала, не утирая и не пряча слез, они текли у нее по грязным щекам, по подбородку, оставляя на них светлые полоски, как-то набок скосив рот, дрожа всем телом, наверное, внутри нее так же дрожало — каждой жилочкой — ее полудетское еще сердце. Она плакала, потому что ей было и жалко деда и еще потому, что она стала сиротой.
«Сиротинкой…», — подумал Ардатов.
— Позаботишься, отец? — спросил, кивнув на Надю, Ардатов. — Позаботься-ка… Она нам помогла, хорошо помогла…
Надя, не отпуская руки Тягилева, вместе с этой рукой закачала головой, как бы отрекаясь от всего, что она делала, от всего этого дня, и Тягилев выпроводил Ардатова.
— Вы идите, идите, товарищ капитан, у вас дел, поди… Или как, нету, нету уже дел? Ноне нету их? А мы уж тут все сами… Управимся. Управимся ведь? А, дочка? — спросил он, как бы для поддержки, Надю. — Похороним дедушку? Да, дочка?
— Тогда — быстро! — приказал Ардатов. — Давай, отец, действуй!
Он боялся, что если немцы снова, в эти последние полчаса светлого времени поднимутся и дружно ударят, то хоронить придется их всех, в том числе и Надю, и Тягилева, и его самого.
«Только вот кто будет этим делом заниматься? — подумал он. — Те несколько пленных, которых все-таки немцы захватят? Пленных из раненых? — Что же касалось самих немцев, так им, Ардатов знал, будет наплевать на их трупы. Немцы завалятся в этой траншее спать до утра. — До атаки на Малую Россошку, — уточнил он себе. — Нет, немцам будет не до их трупов, — еще раз со злою горечью повторил он. — Разве только когда пойдут их тылы, всякие там санитарно-дезинфекционные службы, и начальство этих служб заставит санитаров или могильщиков засыпать всех убитых русских, чтобы они не распространяли заразу, и их — Тягилева, Надю, Щеголева, Рюмина, Чеснокова, всех! — и его тоже! — засыпят в этой траншее, предварительно облив креозотом. И бронебойщиков тоже, — вспомнил он. — И вообще всех, кто лежит сейчас на этом куске земли».
— Быстро! — повторил он, и Тягилев засуетился.
— Быстро так быстро. Это мы враз. Вон она, лопатка-то. Как кто подставил! Бери, бери дедушку за ноги. Вот так. Понесли — тут вот сверток есть, недорытый ход. Там его и уместим. Земелька там сухая! Хорошо ему будет, покойно… Тут уж никто не потревожит.
Ардатов, соображая, что и как дальше делать, слышал, как Тягилев бормотал Наде:
— И не печалься, а уж коль невмочь, так печалься светло. Пришел в мир и ушел. Из праха в прах. Человек он, знаешь, каждый по этой дорожке идет. Главное, чтоб прямыми стези были его. Вот оно что. А дедушка пожил. И повидал ее, жизнь, и себя показал в ней. Так, положили. Теперь пальтишко его давай. Так… Вот сложим пальтишко, да под голову ему, чтоб удобней было. Голову приподними, приподними. Так, дочка. Теперь я руки ему на грудь. Так. Та-а-к. Теперь вон ту палаточку дай, накроем его. Дай, дай. Ничья она, коль валяется. Так, это чтоб земелька на глаза не давила. Ну, кинь горстку-то. Так. Ну, пухом земля ему будет…
Ссыпаемая с бруствера земля застукала, зашуршала по палатке, и Ардатов как бы очнулся, стряхнул наваждение от слов Тягилева.
— Пойдешь один, — сказал Ардатов Белоконю. — Пойдешь один. Смотри, за донесение отвечаешь головой! Понимаешь, чего оно стоит!
— Чеснок убит, — не то возразил, не то просто вспомнил Белоконь. — Чеснок убит. Гады…
— Давай вон с того угла, — Ардатов показал. — Незаметно на бруствер и по-пластунски. В этой твоей бумажке, считай, пять фрицевских дивизий. Понял? Ясно тебе это?
— Чеснок убит! — еще раз сказал Белоконь. Он и не смотрел туда, куда показывал Ардатов, а стоял так, вроде бы слова Ардатова его не касались. — Хороший он был, Чеснок. Я думал, мы потом с ним по корешам. Я бы его устроил в разведроту. Я бы всегда знал, раз сзади Чеснок, значит, спина прикрыта. Гады…
— Ладно. Да… Метров минимум двести, даже триста по-пластунски. Как думаешь? Ты должен пройти!
— Нет, — как решенное ответил Белоконь. — Никуда я не полезу. Не хочу я им зад подставлять. Не полезу. Вместе, капитан. Вместе! У меня предчувствие — вы верите в предчувствие? Так вот, у меня предчувствие — если полезу, не дойду. Не дойду я, капитан! И — пропало донесение.
Белоконь все не поднимал головы, тер носком сапога комочки и шевелил губами:
— Нет Чеснока. Нет его… Я ходил, смотрел. Я его засыпал. У него там не спина, а решето… Вместе, капитан, вместе… У меня предчувствие. Осталось всего чуток-чуток совсем! Вместе, капитан, вместе!..