— Вот-те и „броня крепка“, — зло говорил один из бойцов, — от самой границы топал, нагляделся, натерпелся.
Боль душевная оттого, что враг сумел так далеко забраться на нашу землю и столько причинить нам горя, постоянно жила в душе и мыслях Тарасова. И конечно, думалось: как это могло случиться? Но таких сомнений, как высказал этот боец, у него не было. Недоумение от случившегося не перерастало у него в сомнение, правильно ли все вокруг него делается. Теперь он, ни на секунду не задумываясь, от души, от глубочайшего убеждения мог в любой момент сказать себе и остальным: правильно! Думая, отчего случилось такое большое несчастье с народом и Родиной нашей, он не находил других объяснений, кроме тех, что были сказаны всем: „Враг сумел нанести нам такой удар только из-за внезапности нападения“.
Когда, поначалу с двадцатью бойцами, выходил он из окружения, ему довелось услышать примерно такой же разговор. Он не придал ему значения, счел, что это просто следствие горя. Но утром следующего дня двоих из группы не оказалось на месте. Сначала подумалось, что они отлучились куда-то ненадолго, но их все не было. Стали искать — нету. Бросать товарищей никто не хотел, решили подождать — может, ушли за чем и вернутся. Но они ушли к фашистам и для того, наверное, чтобы быть принятыми лучше, выдали остальных. Тарасову с товарищами удалось вырваться с трудом, потеряв в бою семь человек. Все это так крепко село ему в душу, что теперь он считал услышанный разговор близким к предательству. Все вскипело в нем. Отдернув крышку на кобуре пистолета, он хотел уж арестовать этого оратора и отправить его в особый отдел, как спокойный и чуть насмешливый голос другого бойца остановил его:
— Все, что ли, али еще что будет?
— А что, правда тебе не по душе? — вопросом на вопрос ответил первый.
— Об этом речь наперед. Я к тому пока, что вот, бывало, делаешь дома что, сел перекурить или остановился, а жена и спрашивает: все, что ли? Это она к тому говорит, что ты намусорил, а ей ведь убирать надо, так уж не два же раза мести мусор-то. А то выметет, а ты опять намусоришь. Вот я и спрашиваю: все али еще мусорить языком будешь?
— Я, папаша, не мусорник, а что видел, то и говорю. И думать никому не закажешь. Мне, может, понятие нужно, а по-твоему, сразу и язык убирай. Но меня этим не пугай, страшней смерти ничего нет, а она каждый день рядом, — вызывающе ответил первый боец.
Тарасова так и подмывало выйти и заткнуть ему рот властным окриком, но он понимал, что ни властью, ни криком зароненную в души людей думу не вынешь, и держался, желая, чтобы „папаша“ разделал этого говоруна.
— Так ведь понятие-то разное бывает, мил человек, — все так же, без горячности, проговорил „папаша“. — Вот у нас, помню, дело было: один мужик возился, возился с бабой, ничего не выходит. Осерчал и говорит: „У тебя, Марья, что-то не так устроено!“ Тоже ведь понятие, — уже под дружный хохот договорил он.
Тарасов прыснул, придавив ладонью рот, чтобы не услышали. Это поразрядило его злость.
— Смешком можно отделаться, нехитрое дело, — когда смех поутих, обиженно заметил первый боец.
— По-сурьезному хошь?
— Я разобраться во всем хочу.
— Ну, давай разберемся. Перво-наперво: никогда не мели о том, чего хорошо не знаешь. Это заруби себе на носу. Пусто слово к пустоделанию ведет, да еще и душу ест, как ржа железо. А это теперь особо ни к чему. Так или не так? — он не дожидался ответа и сам веско сказал — Так! Это уж как хошь думай, твое дело, а я знаю, на чем стою. Теперь другое возьмем. Что ты можешь знать, чтобы судить? Темно да рассвело — и все. Мы вот, к примеру, все видим, что у нас тут делается, а рассудить, что к чему, не сможем. Всего-то ведь мы не знаем. Батальонный, поди, и то всего-то не знает, а мы что? Нам сказано: тут вот стоять — хоть потоп, и мы должны стоять. А то как же: все почнут, куда вздумается, бегать, так что от России останется? Всяк свое должен делать, чтобы ни-ни, не отступать от этого. Может, и погибнуть придется. И колотить нас будут, и покажется, ни к чему тут стоять, а стоять надо. И винить кого-то надо подумавши да все разузнавши.