— Много мы места заняли, а людей у нас мало. В любом месте противник может прорваться в тыл батальона. На честном слове держимся пока. Надо отходить, сжаться плотнее. У меня половина роты осталась. Четыре сопки обороняем, но, вернее сказать, не оборона это, а так, видимость одна. Люди еле на ногах стоят. Отходить надо.
Ротные один за другим говорили то же самое.
С первого дня нахождения в батальоне Тарасов старался сделать так, чтобы на совещаниях люди свободно говорили обо всем. Это была не просто норма его бытия, а, пожалуй, в неменьшей степени познанная жизнью необходимость. Если люди стеснены чем-то, они притаят свои думы и желания. А всякое общее дело движется не только чьей-то одной волей, а и общими желаниями. Когда же эти желания неизвестны, можно ошибиться довольно крупно, хотя и будешь стремиться поступать наилучшим образом.
Но сейчас комбат был не согласен со всеми. Особенно раздражала эта вот фраза в разговорах ротных: «Противник может». Наконец он не выдержал и резко встал. Все вздрогнули и обернулись к нему.
— Да что вы в самом деле заладили: «Противник может, противник может!»? А мы что-нибудь можем или нет? Стыдно слушать! Да мы сегодня такое смогли, что фашистам, поди, и во сне не мерещилось! Хватит! Точка! — он прихлопнул рукой по столу.
Притихшие командиры смотрели на него, удивленные и обиженные, что он так просто отбросил прочь их общую точку зрения, и настороженные тем, что значило такое его отношение к ним. Ведь если советуются, то нечего сердиться на любой совет. Зачем звать к откровенности, если это не очень-то и нужно? «Ты умен, мы дураки, так нечего и спрашивать с нас. Нечего и советоваться с нами. Приказывай и все» — вот какое чувство начинало уж выражаться во взглядах командиров. Тарасов уловил его. Он понял, что теперь может нарушиться то доверие между ним и остальными командирами, которое было и должно оставаться надежною опорой спаянности командного состава батальона. И он отлично понял, что если теперь не сумеет восстановить подсеченное доверие к себе, то потом это будет сделать труднее.
Посмотрев по очереди на всех командиров, он вздохнул, улыбнулся и, снова садясь на стул, сказал:
— Устали мы сегодня все чертовски. Всё внутри так и дрожит, как струна… Но друг перед дружкой нам и погорячиться можно, а вот бойцы должны видеть, что мы в полной форме. Ну ладно, теперь о деле. Кто-нибудь из вас видывал медвежью охоту? — Все, переглянувшись, молчали. — Не видели? А я вот видел и от бывалых охотников слыхивал, что это такое. Дрыном охотник вызовет медведя из берлоги, а зверь — на задние лапы и с ревом прет на охотника. Охотник подпускает его на выстрел и стреляет. Но случается, что промажет второпях и только ранит медведя. Это, считай, гиблое дело, если нет с тобой хорошей собаки. Перезарядить ружье некогда, с рогатиной тоже не всегда изловчишься, и запевай отходную. Ну, а если есть собака, она вцепится медведю в зад, и он начнет крутиться на месте, пытаясь ее сбросить. Если собака отцепится от медведя— ей и охотнику крышка. Медведь даст собаке лапой — готова, а потом примется и за охотника. Ей нельзя отцепляться, пока охотник не уложит зверя. Перезарядит ружье, изготовится к новому выстрелу, и все кончается хорошо. Может, это и грубо, но мы с вами сейчас находимся в положении такой вот вцепившейся в самое больное место зверя собаки. Да-да! Если мы отцепимся от фашистов — и нам, и нашим там будет беда. Вперед нам надо продвигаться, чтобы встретить их на исходных позициях внезапно. Наших сил враг не знает, но по той рвани, что мы ему дали, судит, что нас больше, чем есть на самом деле. Если же мы отойдем и займем оборону — он сразу поймет, сколько нас, и сделает свои выводы из этого. Главная беда, пожалуй, будет в том, что он оставит здесь меньше войск, чем держит теперь. Остальные пойдут на наших товарищей, и кто знает, к чему это может привести.