В последующие встречи отец опять заводил с ним тот же разговор, терзал его вопросами, но это был напрасный труд: совсем как тот прохвост-эрудит, не ленившийся тратить на создание фальшивых палимпсестов столько труда и учености, что сотая доля этих усилий могла бы обеспечить ему куда более прибыльное, и притом почетное, положение[138], г-н Легранден, если бы мы упорствовали и дальше, в конце концов выстроил бы целую этику пейзажа и небесную географию Нижней Нормандии, лишь бы не признаваться нам, что в двух километрах от Бальбека живет его родная сестра, и не давать нам рекомендательного письма, написать которое было бы ему не так страшно, будь он совершенно уверен — а он мог быть в этом уверен, зная характер моей бабушки,— что мы им не воспользуемся.
Мы всегда возвращались с прогулок пораньше, чтобы успеть до ужина навестить тетю Леони. Весной, когда темнеет рано, мы, проходя по улице Святого Духа, еще видели отсвет заката на окнах дома, а вдали — пурпурную полоску в глубине рощи, обступившей холм с распятием возле церкви, а еще дальше — ее же, отраженную в пруду; эти алые краски, часто сопутствуя довольно холодной погоде, связывались у меня в сознании с алым огнем, на котором жарилась курица, — так поэтическое удовольствие от прогулки сменялось у меня удовольствием от вкусной пищи, тепла и отдыха. Летом, наоборот, когда мы шли домой, солнце еще не садилось; и, пока мы навещали тетю Леони, его свет, клонясь все ниже и входя в окно, задерживался между большими шторами и обнимал их, пробивался сквозь них, просачивался, инкрустировал кусочками золота лимонное дерево комода, проникал в комнату наискосок, так что в комнате стоял мягкий полумрак, словно в густом подлеске. Но бывали изредка дни, когда к нашему приходу комод успевал уже растерять свою мимолетную инкрустацию; и уже не было, когда мы вступали на улицу Святого Духа, никакого отсвета заката на стеклах, и пруд у подножия распятия успевал уже утратить красные отблески, местами он уже был опаловый, и длинная лунная дорожка, все расширяясь и растрескиваясь от ряби на воде, пересекала его от края и до края. Тогда, подходя к дому, мы замечали на пороге силуэт, и мама мне говорила:
— О боже, Франсуаза нас высматривает: тетя беспокоится, значит, мы запоздали.
И не тратя времени на раздевание, мы поскорее поднимались к тете Леони, чтобы ее успокоить и показать ей, что, в противоположность тому, что она себе вообразила, с нами ничего не случилось, а просто мы ходили "в сторону Германта", а когда мы пускались в эту прогулку, тетя же и сама прекрасно знала: невозможно рассчитать заранее, когда мы вернемся домой.
— Вот, Франсуаза, — говорила тетя, — говорила же я вам, что они пошли в сторону Германта! Боже мой, как они, наверное, проголодались! А ваше баранье жаркое, небось, совсем перестоялось и стало жесткое. Возвращаться домой в такое время, где это видано! Взяли да пошли в сторону Германта!
— Но я думала, что вы знаете, Леони, — говорила мама. — Я думала, Франсуаза видела, как мы уходили через садовую калитку.
Дело в том, что вокруг Комбре было две "стороны", куда можно было ходить гулять, причем настолько противоположные, что даже путь туда лежал через разные выходы, смотря куда мы собирались: в сторону Мезеглиз-ла-Винез, что у нас называлось также в сторону Сванна, потому что дорога шла мимо имения Сванна, и в сторону замка Германт. Мезеглиз-ла-Винез, по правде сказать, так и остался мне неведом; я только представлял себе, в какой он "стороне", да видал тамошних обитателей, которые наведывались по воскресеньям на прогулку в Комбре; ни тетя, ни мы их в самом деле "совсем не знали" и по этому признаку причисляли к "людям, которые, скорее всего, явились из Мезеглиза". А вот об имении Германт мне предстояло в свое время узнать больше, но лишь много позже; и все мое отрочество Мезеглиз оставался для меня недоступным, как горизонт, ускользавший от взгляда, как бы далеко мы ни зашли по бугристой земле, уже совсем непохожей на комбрейскую, а Германт представлялся мне понятием скорей идеальным, чем реальным, где-то там, в своей собственной "стороне", вроде абстрактного географического термина, как линия экватора, как полюс, как восток. Пойти в сторону Германта, если хочешь попасть в Мезеглиз, или наоборот показалось бы мне тогда выражением, настолько же лишенным смысла, как пойти на восток, если хочешь попасть на запад. Поскольку отец всегда говорил про сторону Мезеглиза, что не знает вида
на долину красивей, чем оттуда, а про сторону Германта — что это типичный речной пейзаж, я так и представлял их себе как два отдельных мира, по-своему цельных и стройных, как бывает только с порождениями нашего сознания; мельчайшая частица каждого из этих миров представлялась мне драгоценной и доказывала их особое совершенство, между тем как вся дорога туда, пока не вступишь на священную почву одной из этих стран, — эта совершенно материальная дорога, вдоль которой они простирались, как идеальный вид на долину и идеальный речной пейзаж, не стоила того, чтобы на нее смотреть: так зрителю, влюбленному в драматическое искусство, неинтересны улочки вокруг театра. Но главное, чем я их мысленно разделял, было не расстояние во сколько-то километров, а расстояние между двумя участками моего мозга, которыми я о них думал, одно из тех сотворенных умом расстояний, которые не просто отдаляют, а разделяют и перемещают в другой план. И разграничение было тем более непреложным, что наш обычай никогда не ходить в один и тот же день, на одной и той же прогулке, в обе стороны, а только или в сторону Мезеглиза, или в сторону Германта, замыкал их, так сказать, вдали друг от друга, в обширных пространствах разных дней, не сообщавшихся между собой.
Когда собирались в сторону Мезеглиза, пускались в путь не слишком рано и не обращали внимания на тучи, потому что прогулка предстояла не такая уж долгая и далеко не уведет; выходили через главные ворота тетиного дома на улицу Святого Духа, как по всем другим делам. Здоровались с оружейником, бросали письма в почтовый ящик, по дороге передавали Теодору от Франсуазы, что у нее вышло растительное масло или кончился кофе, и покидали город по дороге, тянувшейся вдоль белой ограды вокруг парка г-на Сванна. Мы еще не успевали подойти к парку, а нас уже приветствовал запах сирени, словно выходивший навстречу чужеземцам. Сама сирень, сквозь гущу зеленых и свежих сердечек-листьев, с любопытством высовывала из-за ограды парка свои султаны из сиреневых или белых перьев, и эти султаны, омытые солнцем, даже в тени сверкали от солнечных бликов. Несколько кустов, наполовину спрятанных за черепичным домиком, который назывался домик Лучников и где жил сторож, простирали свои розовые минареты выше его готической островерхой крыши. Нимфы весны показались бы вульгарными рядом с этими юными гуриями, хранившими в здешнем французском саду живые и чистые краски персидских миниатюр. Мне хотелось обнять их гибкий стан и притянуть к себе звездчатые кудряшки благоуханных головок, но мы проходили не останавливаясь, ведь родители больше не бывали в Тансонвиле, с тех пор как Сванн женился, и, чтобы не казалось, что мы заглядываем в парк, мы не шли по той дороге, которая, огибая парк, ведет прямо в поле, а сворачивали на другую, которая идет туда же, но в обход, так что нам приходилось делать крюк. Однажды дедушка сказал отцу:
— Помнишь, Сванн вчера сказал, что его жена и дочка уезжают в Реймс, а он уж заодно съездит на сутки в Париж? Давай пройдем вдоль парка, дамы все равно в отъезде, а нам ближе.
Перед оградой мы на миг остановились. Пора сирени близилась к концу; отдельные грозди еще испускали из высоких сиреневых люстр хрупкие пузырьки цветов, но сплошь и рядом в листве, где всего неделю назад еще бурлил их благоуханный водоворот, теперь, почернев и опав, увядала пустая пена, сухая и без запаха. Дедушка показывал отцу, что в этих местах осталось по-прежнему, а что изменилось с тех пор, как они гуляли здесь с г-ном Сванном в день, когда у того умерла жена, и не преминул рассказать об этой прогулке еще раз.
Прямо перед нами аллея, обсаженная настурциями и залитая ярким солнечным светом, поднималась в гору — к дому. Направо простирался парк; здесь земля, наоборот, была ровная. Там темнел в тени деревьев пруд, вырытый еще родителями Сванна; но как ни вмешивайся человеческое искусство в природу, все равно это природа; есть места, которые всегда устанавливают вокруг себя свою суверенную власть, водружают свои древние эмблемы посреди парка, словно вдали от любых человеческих поселений, и вокруг них неизбежно воцаряется безлюдье, заданное самим их расположением, и наслаивается на сделанное людьми. Так, у начала аллеи, которая поднималась от пруда, сам собой сплелся живой нежно-голубой венок из растущих в два ряда незабудок и барвинка, он охватывал залитую мягким светом поверхность пруда, а шпажник, клоня с королевской небрежностью листья-шпаги, простирал свой озерный скипетр и лилейные лохмотья фиолетовых и желтых цветов над мокроногим посконником и водяным лютиком.
138
...совсем как тот прохвост-эрудит... и притом почетное, положение... — Здесь подразумевается история Врен-Люкаса, мошенника, продавшего члену Академии Мишелю Шалю фальшивые автографы Паскаля, Рабле, Жанны д'Арк, Цезаря и Клеопатры. Об этом рассказывает Альфонс Доде в повести "Бессмертный" (1888), которую Пруст читал.