Выбрать главу

Янке казалось, что театр рушится, погребая каждого под своими руинами. А тот, на Театральной площади, стоял незыблемо. Почерневший от дождя, он выглядел еще более строгим, величественным, вызывая в Янке необъяснимую благоговейную тревогу всякий раз, когда она проходила мимо. Временами казалось, что это огромное здание опирается своими колоннами на груды трупов, что оно пьет кровь, жизнь, человеческие умы и от этого растет и крепнет.

В своих снах-галлюцинациях, которые ее посещали все чаще, Янка не раз видела, как искусство принимало самые чудовищные формы, и тогда она замирала от страха: оно, оказывается, не было похоже на ласковую, божественную музу, как его представляли художники и поэты. Нет, у этой музы было грозное, неумолимое лицо Дианы Таврической. На ее гладком девственном челе не отражалась жалость, на устах застыло выражение кровожадной силы, холодный, суровый взгляд был устремлен куда-то в бесконечность, и не было в нем сострадания к человеческой нужде, к крикам и терзаниям смертных, что рвались к ней и хотели ею обладать. Бессмертная и недоступная.

— С ума сойду! С ума сойду! — повторяла Янка, сжимая руками разгоряченную голову: эти видения мучили ее более жестоко, чем голод.

Было еще одно обстоятельство, которое ее смертельно пугало, — ее странное состояние: все чаще она испытывала неопределенные, совсем новые для нее ощущения. Янка чувствовала, как в ней происходит что-то страшное — неожиданные спазмы, частые беспричинные слезы, резкая смена настроения; все явления были неестественны, об их причине Янка боялась даже подумать.

У нее не было матери или другого близкого человека, кому бы она могла довериться, кто мог бы ей все объяснить. Пришел, однако, момент, когда женским инстинктом Янка поняла, что она беременна.

После этого открытия она долго плакала. Это были не слезы отчаяния, а слезы жалости, нежности и стыда. Тогда-то Янка почувствовала, что смерть встала за ее спиной; она задрожала всем телом, ее охватил безумный страх, а затем это состояние сменилось полнейшим безучастием ко всему и ко всем. Она уже не думала о своей судьбе и с фатализмом, присущим людям, долго страдавшим или обиженным, пассивно поддавалась неведомой волне, несшей ее неизвестно куда.

Однажды, уже не в силах выдержать муки голода, она стала думать, что можно продать. Она лихорадочно перетряхивала корзинки и нашла там лишь несколько легких, обшитых лентами театральных костюмов. Эти костюмы обошлись ей дорого, к тому же они были реликвией незабываемых вечеров, проведенных на сцене.

Совинская каждый день напоминала о квартирной плате, и эти ежедневные разговоры совершенно изматывали Янку.

Она не могла сейчас просить Совинскую продать оставшиеся вещи, потому что та бесцеремонно забрала бы деньги себе. Тогда Янка решила продать их сама.

Завернув в бумагу костюм, она вышла на лестницу и стала ждать торговца; по двору ходил дворник, пробегала мимо прислуга, в окнах мелькали лица женщин, смотревших на Янку с нескрываемым презрением.

Нет, здесь нельзя, иначе через минуту уже весь дом узнает о ее нужде. Янка пошла к соседнему дому, и там ей не пришлось долго ждать.

— Продаю! Покупаю! — тянул какой-то еврей глухим голосом.

Янка окликнула его. Торговец оглянулся и подошел. Он был очень стар и неопрятен. Он повел Янку на лестницу.

— Что-нибудь продаете?

Положив мешок с палкой на ступеньки, он приблизил к пакету худое, с красными глазами лицо.

— Да.

Янка развернула бумагу. Еврей взял грязными руками костюм, осмотрел его на свет, повернул несколько раз и, затаив усмешку, положил обратно в бумагу, завернул, потом поднял мешок, палку и только тогда сказал:

— Такой товар не для меня, — и, ехидно хмыкая, стал спускаться с лестницы.

— Я дешево продам, — сказала ему вслед Янка. «Хотя бы рубль или полтинник», — с тревогой думала она.

— Может, у вас есть старая обувь, платье, подушки — это я куплю, а такой товар — это не деньги. Кто его купит? Хлам!

— Дешево продам, — прошептала она снова.

— Ну, сколько дать?

— Рубль.

— Провалиться мне на месте, если это стоит хоть двадцать копеек. Кому нужен такой наряд, кто его купит? — Он вернулся, взял пакет и снова осмотрел костюм.

— Одни ленты стоят несколько рублей.

Янка умолкла, готовая отдать все за любую цену.

— Ленты! Это мелочь, — бормотал он, торопливо перетряхивая костюм. — Ну, тридцать копеек дам. Согласны? Честное слово, больше не могу, у меня доброе сердце, но больше не могу. Ну как, продаете?

Эта торговля вызвала у Янки такое глубокое отвращение, такой стыд и такую жалость к себе, что захотелось все бросить и убежать прочь.

Еврей отсчитал деньги, забрал костюм и пошел. Через окно Янка увидела, как он во дворе, при полном свете, еще раз осматривал юбки.

— Что с ними сделать? — беспомощно спрашивала она, сжимая в кулаке липкие медяки.

Янка задолжала за квартиру, в театральном буфете, нескольким подругам, но об этом она уже не думала. Она отправилась купить что-нибудь поесть.

Вернувшись домой, Янка съела все, что купила, и хотела было немного поспать, но пришла Совинская и сказала, что уже с полчаса ее ждет какая-то женщина. С лицом, красным от слез, вошла кухарка Недельской.

— Прошу вас, пойдемте к моей хозяйке: ей очень плохо, и она непременно просит вас прийти.

— Пани Недельская больна? — воскликнула Янка, срываясь с кровати и торопливо надевая шляпку.

— После обеда приходил ксендз-августинец соборовать, хозяйка уже и говорить не может, — причитала сквозь слезы кухарка, — я едва поняла, что она посылает меня к вам, очень уж надо ей видеть вас. А где пан Владислав?

— Откуда же мне знать, он должен быть возле матери.

— Конечно, да такой уж он сын, — прошептала она глухо. — Уже с неделю не заглядывает домой: поссорились они крепко с моей хозяйкой. Боже мой! Боже мой! Так он ругался, угрожал, хотел даже побить ее. Боже милосердный, это за то, что она любила его, недоедала, недопивала, лишь бы он ни в чем не нуждался. Скупая была, боялась на доктора лишнюю копейку истратить, а он, о! Покарает его господь бог за материнские слезы. Я знаю, вы, барышня, в этом не виноваты, да только вот… — бормотала, утирая кончиком платка красные от слез и бессонницы глаза, с трудом поспевающая за Янкой кухарка.

Янка не слышала почти ничего из того, что говорила кухарка: говор и шум на улице, хлюпанье воды, стекающей из водосточной трубы на тротуары, заглушали ее слова.

Шла Янка лишь потому, что ее звала умирающая.

В первой комнате было полно народу; Янка поздоровалась со всеми, но никто ей не ответил, все только с каким-то непонятным любопытством проводили ее взглядом. В комнате, где лежала Недельская, возле кровати сидели несколько человек.

Янка направилась прямо к больной.

Старуха лежала навзничь. Едва Янка появилась на пороге, как та впилась в нее глазами.

Внезапно разговоры утихли, и Янку неприятно поразила наступившая тишина. Девушка посмотрела на Недельскую и уже не могла отвести от нее взгляда. Чуть слышно поздоровавшись, она села возле кровати.

Умирающая цепко схватила ее за руку и глухим, но все еще твердым голосом спросила:

— Где Владек?

Она нахмурила лоб, и что-то похожее на ненависть мелькнуло в ее глазах с пожелтевшими белками.

— Не знаю. Откуда мне знать? — отвечала перепуганная Янка.

— Не знаешь, воровка! Не знаешь… Ты украла у меня сына! — хрипела Недельская; должно быть, ей хотелось кричать, но голос звучал глухо и страшно. Глаза ее совсем округлились, в них сверкали угроза и ненависть, синие губы дрожали, желтое исхудавшее лицо подергивалось. Немного приподнявшись, собрав последние силы, Недельская хрипло крикнула:

— Потаскуха, воровка, ты…

И, обессилев, с глухим стоном упала на подушку.

Янка, как от удара электрическим током, рванулась, хотела встать, но старуха крепко сжала ее руку, и Янка снова опустилась на стул. Она в отчаянии посмотрела на присутствующих, но лица их выражали только угрозу. На мгновение Янка прикрыла глаза, чтобы не видеть этих женщин; худые, с желтыми морщинистыми лицами, они маячили в полумраке комнаты, как привидения.