Выбрать главу

— Это она! Такая молодая и уже…

— Змея подколодная.

— Убила бы ее, как собаку, если б она с моим Антеком спуталась.

— В полицию отдала бы, в Пороховую башню[37] засадила.

— В мои времена к позорному столбу таких ставили, хорошо помню.

— Тише, тише! — унимал их какой-то старикашка.

— Ради такой стал актером, столько потерял, ради нее мать убил, чтоб ей сдохнуть, гадюке…

Позади и спереди шипели женщины, изливая презрение и ненависть. Каждое слово, каждый взгляд дышал злобой, заливая сердце Янки океаном стыда и боли.

Ей хотелось крикнуть: сжальтесь, люди, я не виновата, но она только ниже склонила голову, не понимая уже где она, что с ней происходит; Янке такой удар был не под силу. Всем телом дрожала она от страха, ей казалось, что цепкая рука старухи, взгляд вылезших из орбит глаз затягивают ее в пропасть, где смерть, где всему конец…

Янка не слышала уже ничьих слов, не видела ничего, кроме умирающей женщины. Были мгновения, когда она хотела сорваться с места и убежать, но этот порыв тут же угасал.

Она погружалась в омут тихого помешательства. С мертвенно-бледным лицом сидела она у постели и смотрела на умирающую, все те же образы носились в голове; бескрайний поток зеленых вод затопил сознание. Янка даже не заметила, как ее оторвали от старухи и затолкали в угол, где она стояла не шевелясь, ничего не соображая.

Недельская умирала; она, казалось, только и ждала Янку, чтобы умереть. Злость и ненависть на несколько часов продлили ей жизнь. Теперь силы оставляли ее.

Тело ее напряглось, костлявыми пальцами она теребила одеяло, устремив мутный взгляд в бесконечность, в которую уходила.

В желтом отблеске свечи блестело от пота в предсмертном усилии лицо старухи. Рассыпавшись по подушке, седые волосы обрамляли иссохшую голову умирающей, сотрясаемую последними конвульсиями.

Дышала она тяжело, с перерывами, громко хрипела, хватая синими губами воздух. Временами ее лицо искажалось, рот кривился в страшных гримасах, она поднимала ладони с растопыренными пальцами, будто хотела разодрать себе горло и зачерпнуть туда побольше воздуха. Изо рта высовывался белый язык, в схватке со смертью тело напрягалось, и жилы, как черные постромки, натягивались на висках и шее.

Всхлипывание и плач коленопреклоненных женщин смешивался со стоном умирающей.

Кто-то, словно в лихорадке, твердил молитвы. Кухарка и дети рыдали. Душа каждого потрясена была трагичностью минуты.

В глубине комнаты дрожали тени, точно готовясь поглотить ту жизнь, которая еще теплилась. Одна свеча на столике и другая побольше в головах у старухи разливали тоскливый желтый свет.

Недельская простерлась на своем последнем ложе, как бы повелевая на троне смерти, торжествующая в свою последнюю минуту, а вокруг все стали уже на колени, и припали к полу, умоляя о пощаде.

Седой как лунь старичок подошел к постели, тоже стал на колени, достал из кармана Библию и при свете свечи начал читать псалмы. Голос у него был чистый и звонкий; слова псалмов были похожи на тревожные зарницы, переливчатым и мощным ропотом пролились они над головами:

— «Смилуйся надо мной, господи! Исцели болезни, господи! Возьми печаль мою!

Ты мое утешение в страданиях моих. О, господи! Вырви меня из мук моих…

Да будут премного наказаны грешники, но на верующего в господа да снизойдет милосердие…

Други мои и близкие предо мною встали…

А те, что отошли, бранят, измены чинят, клевещут…»

Звуки, разрастаясь, кругами расходились над молящимися, и было в них веяние великой силы, которая заставляла ниже склоняться головы людей, повергая их в прах вместе со слезами раскаяния.

Все вторили старику; гул монотонных, сбивчивых, прерываемых всхлипыванием голосов вывел Янку из оцепенения. Почувствовав себя еще живой, она упала на колени у самого порога и запекшимися, горячими губами стала шептать молитвы, о которых уже давно забыла и в которых сейчас находила для себя печальную отраду.

— «Омоешь меня, и я стану белее снега…

Не отвращай лица своего от меня, ибо это лишит меня сил…

Покарай тех, кто терзает мою душу, душу слуги твоего…»

Янка с жаром повторяла эти слова, и крупные слезы катились по ее лицу, сливаясь с общим плачем и освобождая сердце от боли воспоминаний. Потом чувствуя, что слезы душат ее, Янка потихоньку встала и вышла.

На улице она встретила Владека. Охваченный тревогой, он спешил домой. Владек хотел было ее спросить о чем-то, но Янка, не взглянув на него, прошла мимо.

Она не чувствовала ничего, кроме смертельной усталости.

Войдя в ярко освещенный костел святой Анны на Краковском Предместье, Янка опустилась на скамью и долго сидела неподвижно. Она смотрела на освещенный алтарь, на толпу коленопреклоненных людей, слышала торжественные звуки органа, пение, видела, что на нее смотрят со стен и алтарей спокойные, счастливые лики святых, но ничего не чувствовала.

— «Покарай тех, кто терзает душу мою. Покарай… покарай…» — машинально повторяла Янка; нет, она не могла молиться, не могла.

Янка пришла домой, крепко заснула, и ее не тревожили больше ни видения, ни галлюцинации.

На второй день Цабинский дал ей большую роль, которая после ухода Мими все еще была не занята. Янка приняла ее равнодушно. С тем же безучастием она пошла на похороны Недельской. Присоединившись к процессии, никем не замеченная, без волнения смотрела она на тысячи могил, на гроб, и из этого состояния ее не могли вывести даже вопли над могилой умершей. Будто что-то оборвалось, пропала способность воспринимать события.

Вечером Янка отправилась на спектакль; одевшись, как всегда, она сидела, бессмысленно уставившись на ряды свечей, на испещренные надписями стены, на хористок перед зеркалами.

Совинская все время крутилась рядом и внимательно присматривалась к ней.

К Янке обращались, та не отвечала; постепенно она впадала в то каталептическое состояние, при котором смотрят, но не видят, живут, но не чувствуют. Где-то в глубине ее сознания маячил образ умирающей Недельской, слышался предсмертный хрип, звучали слова псалмов.

Внезапно Янка вздрогнула; со сцены донесся чей-то голос, мелькнула мысль: «Может быть, это Гжесикевич». Янка встала и пошла.

На сцене она увидела Владека, тот ворковал с Майковской, целуя ее обнаженные плечи.

Янка остановилась в кулисах: необъяснимое чувство холодным острием скользнуло по сердцу, но тут же пропало, вернув ее к действительности.

— Пан Недельский! — позвала Янка.

Владек передернул плечами, по свежевыбритому лицу пробежала тень досады и скуки; он шепнул что-то Меле, та засмеялась и ушла, а Владек не спеша, не скрывая недовольства, подошел к Янке.

— Тебе что-нибудь надо? — спросил он грубо.

— Да.

В приливе отчаяния она хотела сказать ему, что больна и несчастна. Она жаждала услышать хоть одно теплое слово, чувствуя непреодолимую потребность пожаловаться кому-нибудь великодушному, доброму и выплакаться, но этот резкий тон напомнил, сколько она перестрадала из-за этого человека, какой он подлый, и все благие намерения тут же исчезли.

— Будем сегодня играть?

— Будем. В кассе больше ста рублей.

— Попроси и для меня немного.

— Ну вот, опять! Не желаю я быть посмешищем, к тому же сейчас ухожу домой.

Янка посмотрела на него и сказала глухим, беззвучным голосом:

— Проводи меня, я очень плохо себя чувствую.

— У меня нет времени, надо бежать домой — там уже ждут.

— Ах, какой же ты подлый, какой подлый! — прошептала Янка.

Владек отступил, не зная, что изобразить на лице — смех или обиду.

— Ты это говоришь мне… Ты?

Но продолжать он не посмел. Эта девушка с гордым, независимым взглядом всегда внушала ему уважение, и сейчас у него не хватило духа сказать ей что-нибудь резкое.

вернуться

37

Пороховая башня — тюрьма в Варшаве.