— Да, я говорю тебе это. Подлый! Наиподлейший из людей! Слышишь? Наиподлейший.
— Яня! — остановил ее Владек: он боялся, что она и не то еще скажет.
— Я запрещаю вам называть меня так, это меня оскорбляет.
— Ты что, с ума сошла? Что это за фокусы? — выдавил Владек со злостью.
— Теперь я вас знаю очень хорошо и всем существом своим презираю.
— Фи! Какую патетическую роль ты себе выбрала. Это что, для дебюта в Варшавском?
Янка ответила ему уничтожающим взглядом и вышла.
Совинская подбежала к ней и стала что-то таинственно шептать, изобразив на лице сострадание.
— Не нервничайте, и не нужно так туго затягиваться.
— Почему?
— Может повредить, это… это… — Остальное Совинская досказала ей на ухо.
Янка покраснела от стыда. Она так старательно скрывала свое положение, а теперь Совинская догадалась обо всем. Ответить Совинской у нее не хватило ни сил, ни времени: нужно было идти на сцену.
Играли «Крестьянскую эмиграцию»,[38] в первом акте Янка вместе с другими хористками изображала толпу.
А вечером в мужской уборной разразилась буря. В антракте перед картиной, которая называлась «Рождественской», Топольский, игравший Бартека Козицу, послал Цабинскому нечто вроде ультиматума, требуя пятьдесят рублей для себя и для Майковской; в противном случае он отказывался играть. Не успел директор ответить, как актер демонстративно, не торопясь, начал разгримировываться.
Цабинский, чуть не плача, торопливо запричитал:
— Двадцать рублей дам. О люди! Люди!
— Пятьдесят дашь — играем дальше, а нет… — И он, отклеив ус, начал стягивать ботфорты.
— Боже мой! Пойми же, в кассе всего сто рублей, едва хватит на расходы.
— Пятьдесят рублей сию же минуту, не то будешь сам кончать спектакль или вернешь публике деньги, — невозмутимо продолжал Топольский, снимая второй ботфорт.
— А я-то воображал, будто ты человек! Подумай, что ты с нами делаешь?
— Видишь, я раздеваюсь.
Антракт затягивался, публика начала волноваться, самые нетерпеливые уже топали ногами.
— Нет, мне легче представить себя в гробу, чем поверить в такое предательство. Ты, лучший друг, ты…
Поменьше болтай, мой дорогой. Ты волен дурачить кого угодно, только не меня.
— Но денег нет, если я сейчас отдам тридцать рублей, нечем будет заплатить труппе! — вопил Цабинский, бегая по уборной.
— Повторяю, мы уходим…
Зал между тем сотрясался от криков и свиста.
— Хорошо, будет тебе пятьдесят рублей, будет, своих же грабишь, только тебе нет до этого дела, тебе нужны деньги, чтобы собрать свою труппу. Получай! Но теперь уж мы квиты!
— О моей труппе не беспокойся, я и тебе оставлю местечко машиниста.
— Скорее ты мне будешь подавать пальто, чем я буду в твоей труппе.
— Молчи, шут!
— Я позову полицию, тебя призовут к порядку, — как сумасшедший кричал Цабинский.
— Я тебя призову к порядку, старый клоун! — рявкнул Топольский. Он схватил Цабинского за шиворот, дал ему тумака и вышвырнул из уборной, а сам побежал на сцену.
Спектакль закончился благополучно, но вечером снова вспыхнула ссора. Актеры столпились возле кассы, их лица блестели от вазелина. Стоял неописуемый галдеж, все требовали денег. Возмущенные люди грозили кулаками, глаза их метали молнии, голоса охрипли от напряжения.
Цабинский, красный, еще не придя в себя от недавнего оскорбления, бранился и обещал выплатить только то, что полагается за сегодня.
— Кто не хочет, пусть идет к Топольскому, мне все равно.
Янка придвинулась ближе к окошку.
— Директор, вы обещали мне сегодня.
— Нет у меня денег.
— Но у меня тоже нет, — тихо сказала Янка.
— И у других нет, но не пристают же они так назойливо.
— Пан Цабинский, я умираю с голоду, — откровенно призналась Янка.
— Так заработайте, уважаемая. Все как-то умеют устроиться. Наивность — это хорошо, но только на сцене… Комедиантка! Идите к Топольскому, он вас обеспечит.
— Наверняка. Его актеры голодать не будут, он заплатит что кому полагается и не станет обманывать людей, — выпалила Янка.
— Пожалуйста, хоть сейчас отправляйтесь к нему и можете больше у меня не показываться, — грубо оборвал ее директор: упоминание о Топольском вывело его из терпения.
— Слушай, ты, директор, собачья морда! — начал Гляс, но Янка больше не слушала и, пробравшись сквозь толпу, вышла.
— «Заработайте»…
Она шла пустынными улицами. Желтый мертвенный свет фонарей рассеивался вдоль этих безлюдных улиц и переулков. Глубокая синева неба растянулась над городом, как огромная падуга, усеянная ярко сверкавшими звездами. Дул холодный, пронизывающий ветер.
— «Заработайте», — повторила Янка, остановившись перед Большим театром. Она не заметила, как оказалась здесь.
Серая громада здания погружалась в ночной сон, мрачные силуэты колонн вырисовывались в темноте.
Окинув взглядом каменную громаду, Янка пошла дальше.
Нестерпимая боль раскаленным обручем сдавила голову: Янка чувствовала себя такой измученной, что ей хотелось сесть где-нибудь у водосточной трубы и уже не вставать. Положение казалось таким безвыходным, что она готова была отдаться первому встречному, лишь бы тот пожалел ее, лишь бы избавиться от мучительного состояния, от умирания, какое она в себе ощущала.
Янка брела по улицам, не зная, что делать, куда деться; ночной холод, тишина и смертельная усталость вызывали необъяснимую боль. Перед глазами мелькали блики, возникали странные видения. Она уже не могла сообразить, где она, что с ней. Чувствовала лишь одно — больше ей не выдержать.
— Что делать? — снова спрашивала она себя, глядя в пространство.
Лишь тишина засыпающего города и безмолвие синего неба были ей ответом.
Янке казалось, будто она стремительно катится куда-то по склону: летит, падает, а где-то там, в конце пути, маячит распростертый труп Недельской.
«Смерть! — эхом отзывалось в ее голове. — Смерть!» Янка всматривалась в мертвое строгое лицо старухи, со слезами, застывшими на щеках, и тревога сменилась чувством глубокого покоя.
Янка огляделась вокруг, пытаясь понять, отчего стоит такая тишина. Она вспомнила об отце, о театре, о себе как о чем-то очень далеком, что когда-то видела или о чем только читала.
— Что же дальше? — вслух спрашивала себя Янка, очутившись дома; она не могла представить себе своего завтра.
— В таком положении я не могу оставаться в театре, не могу быть нигде. Что же дальше? — этот вопрос, возникавший помимо ее воли, как удар молота отдавался в голове.
Наступил день и залил комнату мутным светом, а Янка с глубоко впавшими глазами все еще сидела на прежнем месте и красными от жара губами шептала, бессмысленно уставившись в окно:
— Что дальше? Что дальше?
XI
Сезон кончился.
Цабинский уезжал в Плоцк с новой труппой: самые лучшие силы забрал у него Топольский, остальные разбрелись по другим театрам.
В кондитерской на Новом Святе Кшикевич, порвавший с Чепишевским, собирал людей для своей труппы. Станиславский тоже пытался сколотить свою.
Топольский намеревался отправиться с труппой в Люблин.
Летний театр заполнила гробовая тишина. Сцена была заколочена досками, уборные и двери заперты, на верандах валялись поломанные кресла и всякий хлам.
С деревьев осыпались листья, тоскливо шелестели на ветру обрывки афиш.
Сезон кончился.
Никто уже не заглядывал в театр, готовились в путь перелетные птицы, и только Янка еще по привычке приходила взглянуть на пустой зал.
Цабинская написала ей письмо, в котором просила непременно зайти к ней. Янка пошла. Там уже собирались в дорогу. В комнатах стояли огромные сундуки, корзины, множество различных театральных принадлежностей вместе с матрацами и тюфяками лежало на полу; весь хаос кочевой жизни еще с порога бросался в глаза.