— Как же это будет достигнуто, сударь? — спросил Газональ, ошеломленный тем, что все эти мысли излагает человек, не находящийся в сумасшедшем доме.
— Путем расширения производства. Если решатся применить его «Систему», то, по всей вероятности, станет возможно воздействовать на звезды...
— А что тогда произойдет с живописью? — полюбопытствовал Газональ.
— Она станет еще более великой.
— А глаза наши тоже увеличатся? — спросил Газональ, выразительно взглянув на своих друзей.
— Человек опять станет таким, каким он был до измельчания рода людского; шесть футов будет считаться карликовым ростом.
— А что, — спросил Леон, — твоя картина закончена?
— Совершенно, — ответил Дюбурдье. — Я добился встречи с Икларом и просил его написать симфонию на ту же тему; мне хочется, чтобы люди, созерцая мое творение, в то же время слушали музыку в духе Бетховена, которая развивала бы те же идеи, и тогда они внедрялись бы в умы двояким способом. Ах! Если бы правительство согласилось предоставить мне один из залов Лувра...
— Что ж, я могу поговорить об этом: если хочешь поразить умы, не следует пренебрегать ничем...
— О! мои друзья уже готовят статью, боюсь только, как бы они не зашли слишком далеко...
— Полноте! — прервал Бисиу. — Они все же не зайдут так далеко, как будущее...
Дюбурдье исподлобья взглянул на Бисиу и пошел своей дорогой.
— Да ведь это сумасшедший! — вскричал Газональ. — Над ним властвуют фазы луны.
— У него есть способности, есть уменье... — пояснил Леон, — но фурьеризм погубил его. Вот тебе, кузен, живой пример того, как честолюбие действует на художников. Мы в Париже часто наблюдаем, как живописец или скульптор, жаждущий быстрее, чем это возможно естественным путем, достичь славы и тем самым богатства, начинает вдохновляться веяниями времени; эти люди хотят возвеличиться, примкнув к какому-нибудь модному движению, сделавшись сторонниками какой-нибудь «Системы», и надеются, что тесный кружок их приверженцев превратится затем в широкую публику. Один из них — республиканец, другой — сенсимонист, третий — аристократ, четвертый — католик, кое-кто придерживается политики «золотой середины», иные восхваляют средневековые и немецкие идеи. Но если никакая доктрина не может наделить художника талантом, то погубить талант она вполне способна. Наглядный тому пример — бедняга, которого вы только что видели. Вера в свое творчество — вот что должно быть убеждением художника, и единственный для него путь к успеху — труд, если природа вдохнула в его душу священный огонь.
— Бежим! — вскричал Бисиу. — Леон проповедует мораль.
— А тот человек действительно верит в то, что говорит? — спросил все еще охваченный смятением Газональ.
— Искренне верит, — ответил Бисиу, — так же искренне, как наш недавний знакомый — король брадобреев.
— Он безумец! — воскликнул Газональ.
— А ведь он не единственный, кого идеи Фурье свели с ума, — заметил Бисиу. — Вы совершенно не знаете Парижа. Просите здесь сто тысяч франков, чтобы претворить в жизнь идею, сулящую человечеству неисчислимую пользу, чтобы создать что-нибудь вроде паровой машины, — и вы умрете, как Соломон де Ко, в Бисетре. Но если дело касается какого-нибудь парадокса, люди с радостью приносят в жертву и себя, и свое состояние. Знайте — с доктринами в Париже дело обстоит совершенно так же, как со всем остальным. За последние пятнадцать лет газеты, распространяющие самые невероятные учения, поглотили здесь миллионы. Вам так трудно выиграть процесс, потому что если ваши доводы и разумны, то префект, по вашим словам, имеет на своей стороне тайные преимущества.
— Теперь ты понял, — обратился Леон к своему кузену, — что, постигнув нравственную природу Парижа, умный человек уже не может жить в другом месте?
— А не свезти ли нам кузена Газоналя к старухе Фонтэн? — предложил Бисиу, знаком подзывая наемную карету. — Это разом перенесет его из суровой действительности в мир фантастики. Кучер! На улицу Вьей-дю-Тампль!
И они втроем покатили в квартал Марэ.
— Что вы мне покажете сейчас? — полюбопытствовал Газональ.
— Доказательство того, о чем тебе говорил Бисиу, — ответил Леон, — женщину, которая добывает двадцать тысяч франков в год, умело пользуясь некоей идеей.
— Гадалку, — пояснил Бисиу, истолковав недоуменный взгляд южанина как вопрос. — Среди тех, кто жаждет узнать будущее, госпожа Фонтэн слывет гораздо более сведущей, нежели покойная мадмуазель Ленорман.
— Должно быть, она очень богата! — воскликнул Газональ.
— Пока существовала лотерея, — сказал Бисиу, — она была жертвой своей идеи; ведь в Париже крупным доходам всегда соответствуют крупные расходы. Здесь в каждой умной голове непременно заводится какая-нибудь блажь, которая служит как бы предохранительным клапаном для избытка фантазии. Здесь у всех, кто загребает большие деньги, всегда бывают либо пороки, либо причуды; наверно, так нужно для равновесия.
— А сейчас, когда лотерея упразднена? — спросил Газональ.
— Ну что ж? У нашей гадалки есть племянник, она копит для него деньги.
Друзья подъехали к одному из самых старых домов улицы Вьей-дю-Тампль; по лестнице с расшатанными ступеньками и липкими от наслоившейся грязи перилами, в полумраке и удушливой вони, обычной в домах со сквозным проходом, они поднялись на четвертый этаж и остановились у двери, изобразить которую можно только рисунком; писателю пришлось бы потратить слишком много ночей, чтобы надлежаще описать ее словами.
Старуха, вполне соответствовавшая этой двери, — возможно, то была дверь, обретшая жизнь, — провела трех друзей в комнату, видимо, служившую прихожей; хотя на улицах Парижа в тот день было жарко, здесь их сразу охватил ледяной холод могильного склепа. В комнату проникал промозглый воздух внутреннего двора, похожего на огромную отдушину; подоконник был уставлен чахлыми растениями. В этой клетушке с осклизлыми, покрытыми жирной копотью стенами все — стол, стулья — имело нищенский вид. Стекла, едва пропускавшие тусклый свет, запотели, как охладительные сосуды. Словом, все до последней мелочи было под стать одетой в отрепья отвратительной старухе с бледным лицом и крючковатым носом. Предложив посетителям присесть, она предупредила их, что к мадам входят только поодиночке.
Прикинувшись смельчаком, Газональ отважно вошел первым и увидел перед собой одну из тех женщин, которых смерть как будто намеренно щадит, верно, для того, чтобы оставить среди живых несколько слепков с самой себя. На иссохшем лице старухи сверкали серые глаза, утомлявшие своей неподвижностью; приплюснутый нос был испачкан табаком; костяшки, исправно приводимые в движение бугристыми мускулами, изображали руки; они тасовали карты, но так вяло, что казалось — перед вами машина, которая вот-вот остановится. Туловище, похожее на помело, приличия ради прикрытое платьем, обладало преимуществом неорганической природы: оно не шевелилось. Голову старухи венчал черный бархатный чепец. Справа от г-жи Фонтэн — это существо действительно было женщиной — сидела черная курица, слева — толстая жаба, звавшаяся Астартой, которую Газональ сперва не заметил.
Эта огромная жаба пугала не столько своим видом, сколько глазами: два топаза, величиной с монету в пятьдесят сантимов каждый, светились, словно две ярко горящие лампы. Этот взгляд был непереносим. Как говорил несчастный Ласайи, который, умирая в глуши, до последнего издыхания боролся с жабой, опутавшей его колдовскими чарами, жаба — неразгаданное существо. Быть может, она суммирует собой все живое в природе, включая человека, ибо, утверждал тот же Ласайи, жаба живет бесконечно долго. Известно, что брачный период у нее более продолжителен, чем у всей прочей твари.
Клетка черной курицы помещалась на расстоянии двух футов от стола, покрытого зеленой скатертью; курица расхаживала по дощечке, служившей как бы подъемным мостом между столом и клеткой.