Графиня Евгения, несмотря на свои сорок лет с хвостиком, что могло быть известно только ближайшим ее знакомым, выряженная, живая, меланхолически веселая, еще танцующая, поющая музыкантша, философка, везде возбуждала удивление и была ценима высоко. Толпа поклонников всегда окружала ее. Большая опытность, знание света, кое-какие на лету схваченные поверхностные знания, которыми умела она блеснуть, наконец, разговорчивость делали ее приятною во всяком обществе. Необыкновенно ловкая и находчивая в разговоре, никогда никого не обвиняя, всех оправдывая, она прослыла женщиной с тактом, хоть весь этот такт заключался в умении владеть собой, в знании, что и при ком сказать, в старании постоянно скрыть, что делается внутри нее.
При такой холодно ловкой матушке, при надменном и равнодушном отце какою могла вырасти Цеся? Бог не дал ей ни нежного сердца, ни особенной чувствительности: воспитание погасило все, что могло бы проявиться при ином развитии. Она угасла прежде, чем разгорелась молодостью. Это была старая дева на семнадцатом: году, владела уже собой, владела глазами и языком, делала уже, как мать, все с расчетом и ценила выше всего то, к чему привыкла: роскошь, богатство, праздность, блестящее значение в свете и независимость состояния.
В Цесе не было зародыша пылких страстей, но был в ней, хоть и подавленный, инстинкт животный; будь она воспитана в иной атмосфере, она и развилась бы иначе. Могла ли она вырасти живой и наивной девушкой посреди шнуровок, которыми стесняли ее домашние обычаи и характеры окружающих?
Печальна была жизнь ее; не с кем поговорить, не с кем сблизиться; ровесницы ее, молодые, как она, барышни, изредка являлись в Дендерово, и то ненадолго; мать, оставаясь с глазу на глаз, решительно не говорила с ней, отец целовал ее только при гостях, и то когда их было много. Ей запрещены были сближения со сколько-нибудь низшими, приязнь, так необходимая молодости, и даже невинные сношения с ровесницами; только затянутая англичанка, прежде гувернантка, а потом компаньонка, которая оставалась здесь только, чтобы, накопив тысячи полторы дукатов, возвратиться с ними в Англию и открыть магазинчик в Сити, не слишком привязанная к ученице, как и ученица к ней, равнодушная ко, всему, что делалось вокруг нее, была ближе всех к Цесе и неприятнее всех.
Вацлав со времени пребывания своего в Дендерове был учителем музыки молодой графини; но из гордости, из сознания, чем. он обязан благодетелю, никогда не осмелился бы поднять и глаз на свою ученицу. Она первая, может быть, от скуки, может быть, по какому-нибудь чувству, может быть, из любопытства, остановила пытливый взор на полных слезами глазах Вацлава. Это была искра, зажигающая жизнь, которой не было в самой девушке. Цеся пробовала, как молодой охотник, меткость своих выстрелов. Вацлав ничего не обнаружил, но в нем закипела буря. Буря эта разыгрывалась только на дне его сердца. Цесю сердила бесчувственность молодого человека; она удвоила взгляды, намеки, длила часы занятий, но все напрасно.
При людях Цеся обходилась с ним, как графиня со слугой; даже не взглядывала на него, не говорила ему порядочного слова, не улыбалась ему никогда, колола его часто и перед отцом и матерью, отзывалась о нем с насмешкой. Таким образом, никто и ни о чем не догадывался.
Но что делалось в душе Вацлава, знал один только Бог, да сам он.
К вечеру шумно стали съезжаться гости. Гостей попроще встречал Вацлав, более важных — Сильван, старших и самых значительных — граф; хозяева вводили гостей, размещали их, знакомили, если было нужно, и сближали с обществом.
Мы уже говорили, как разнообразно бывало по званию, по летам и по общественному положению собрание гостей в этот торжественный день в Дендерове. В этом году день св. Августа был блистательнее, чем когда-либо. Графские и княжеские гербы, дворянские лысины и усы съехались в огромном количестве; не было недостатка ни в танцорах, ни в танцорках, ни в игроках, ни в болтунах, ни в предводителях всех провинциальных забав и развлечений.
Не знаю, замечали ли вы когда-нибудь, как у нас резко разделяется всякое общество помногочисленнее; не звание и не достоинства, но особенность наклонностей руководит этим избирательным средством. Через час шумной тесноты, где в одну беспорядочную массу перемешано было все, начинают оседать слоями люди, родные по страсти. Прежде всего образуется небольшая кучка политиков, болтунов-хозяев из людей, которые не хотят или не могут заняться чем-нибудь и языком платят за гостеприимство. Это — слой самый тяжелый и прежде других оседающий в обществе. Потом сбираются в кучу молодые люди, смеривши наперед друг друга глазами, и вскоре, за вступлением о лошадях, о девочках, игре и попойках, делятся на новые группы: за зеленые столы, за кресла женщин, в комнаты для курения, в конюшни, к рюмке. И тут смотришь, кто не говорил о женщинах, наверно останется около них; кто не вспоминал о картах, к ним потянется; кто, казалось, и не думал о рюмке и начинает с «не пью», тот от рюмки не отстанет дольше всех.