Страшно было смотреть, когда она приходила в отчаяние; волосы подымались у нас на голове, когда она хохотала вдруг и звала кого-то на своем неизвестном языке, постоянно повторяя одно и то же имя.
Мне нетрудно было запомнить это имя, потому что у старых господ так звали нашего старшего паныча.
— А как звали его? — спросил Вацлав.
— Его звали Генрихом, — ответил старик, — упокой, Господи, его душу: он был добрый-предобрый человек. Промучившись так несколько часов, несчастная, — говорил далее пасечник, — наконец отдала душу Богу, и из окостеневших рук ее мы насильно должны были вырвать плакавшего ребенка. Моя старуха взяла его и принесла в нашу хату, а бумаги спрятали мы в пустой улей и закидали сухими листьями. Я тотчас же побежал во двор дать знать о смерти бедной женщины, и, когда я сказал графу, он побледнел только, отдал приказание о погребении и, бросив мне пару рублей, прибавил:
— Дитятю отнести во двор.
— Ясновельможный граф, — сказал я, — у меня нет детей, если бы вы позволили нам воспитать у себя сиротку?
Он подумал и сказал:
— До времени, пожалуй, потом может быть другое распоряжение; до тех пор пускай останется у вас. А остались ли там какие-нибудь вещи после этой нищей? — спросил он.
— Ничего, — сказал я, — кроме изорванного платья.
Словно ему что-нибудь вдруг пришло на мысль: он взял поспешно палку, шляпу и молча пошел со мной на пасеку. Здесь он не хотел войти в избу, где лежала покойница, но приказал только нам принести ее вещи, пересмотрел их и спросил, не видели мы каких-нибудь бумаг, и, не найдя ничего, так как я должен был ему соврать, что она во время болезни все сожгла, ушел домой, говоря про себя, так что я, однако же, хорошо слышал: «Это был обман!» А на дитятю и не взглянул.
Вы, дорогой паныч, остались у нас, но ненадолго: на шестом году уж вас взяли во двор; это случилось как-то вдруг; накануне еще граф обещал, что оставит вас у меня, и потом, когда наехали какие-то чиновники и стали расспрашивать о вашей матери, велел отдать вас во двор.
— Где же эти бумаги? Где же эти бумаги? — с беспокойством спросил Вацлав. — У тебя ли они? Не пропали ли?
— У меня, у меня, — произнес старик, оглядываясь внимательно и вынимая из-за пазухи довольно большую пачку, запачканную и, очевидно, от темноты и сырости попортившуюся. — Вот отдаю их вам. И благодарю Бога, что он дал мне дожить до этой минуты; я умру теперь спокойно.
Вацлав выхватил из рук старика пачку, поцеловал ее, прижал к груди, хотел открыть, но темнота вечера удержала порыв и беспокойное любопытство. Пасечник продолжал:
— Как только взяли вас во двор, сейчас и меня отправили в Подолию. Я просил очень, чтобы меня оставили здесь подле своих на родине; но граф как скажет что-нибудь, так уж не вымолишься. Итак, пришлось несколько лет бедовать и трудиться на чужой стороне; и каждый год просился я к своим, и каждый год говорили мне: «Нельзя да нельзя». Наконец, теперь как-то, несколько месяцев тому назад, позволили мне придти сюда. А у меня уж и сил недоставало ждать, как бы скорей отдать вам эти бумаги; некому было поручить их, и я страшно боялся, что меня так захватит смерть, тогда хотя из гроба вставай. Бывало, как подумаю, так просто дрожь берет. Ну, слава Богу! Теперь уж мне легко будет, когда настанет последний час!
Сказав это, он встал и, благословляя Вацлава, который с почтением встал перед ним на колени, произнес:
— Дай тебе Боже всего хорошего! Ты был хотя несколько лет дитятей моим и моей старухи; думали мы, что нянчим тебя для нас, но и ей пришлось умереть и мне доживать свой век стариком сиротою.
Слезы полились у него по морщинистому лицу.
— Да, да, — произнес он, — но уж мне недолго доживать и охать: пора к своим на кладбище. У меня уж на свете не осталось никого, даже внуки от сестры померли, нет ни живой душеньки, и пасеку мою перенесли на Гавриловское урочье, и старая изба, где мы жили, сгнила и развалилась… Я выпрошу себе позволение поставить шалаш на старом месте и перебьюсь кое-как, пока придется сложить голову. Будет мне казаться иногда, что я тут с моей старухой.
Вацлав хотел отдать старику все, что было у него, а было у него немного, но старик отказался.
— А мне на что? — сказал он. — В куске хлеба нигде мне не откажут, кафтанов у меня два, несколько рублей в узелке… не нужно мне этого: тебе пригодится, дитя мое.