— Красиво попал опять, чтоб их черти побрали!
— Что же случилось! Что же случилось? — подхватил отец в беспокойстве.
— Я встретил там Вацлава, хворающего, кажется, уже несколько недель.
Оба замолчали. Больше не надо было объяснять старому графу: он закусил губы и кинулся на диван.
— Уж если бы… — произнес он через минуту, — дело шло о выборе…
— Не здесь мое место, — возразил Сильван, — тут меня оценить не могут и не сумеют; это дикая мысль! Решение мое неизменно: ты, граф, делай себе с этим шляхтичем, что хочешь. Я уеду на воды в Литву, на Подолию, в Украину, в Варшаву, найду где-нибудь богатую наследницу и женюсь.
— Женись, женись, очень буду рад, — сказал отец, болезненно улыбаясь, — только бы удалось тебе, благословляю, но до сих пор тебе, должно сознаться, не слишком-то везло.
— Потому что не делал еще попыток в этом отношении, — возразил Сильван с кислой миной. — Завтра в дорогу.
— Так ты здесь не хочешь пробовать?
— Нет, нет, довольно этого; я чувствую отвращение к этой грязи! — воскликнул он с выразительным жестом.
Отец молчал, сидел в креслах и думал; в эту минуту вошла Цеся.
И она с некоторого времени была тревожна, задумчива и печальна; она не ожидала, что является к отцу за новою неприятностью.
— Как ты, папаша, чувствуешь себя сегодня? И ты, Сильван?
— Я, как всегда, — ответил Сильван.
— Возвращаешься от соседей?
— Не спрашивай откуда.
— Нет надобности спрашивать; был, конечно, в Вульках; весь свет говорит о твоих удивительных любовных приключениях…
— Любовных приключениях! Полно, пожалуйста! Там кое-кто, кажется, предупредил меня.
— Ха, ха! — засмеялась Цеся. — И счастливый соперник твой какой-нибудь бедный шляхтич в капоте!
— О, извините, лучше — Вацлав.
Лицо Цеси вдруг изменилось, словно кто сжал ей сердце; она побледнела, видимо, смешалась, но, сейчас же овладев собой, сказала:
— Этого должно было ожидать; эта партия так по плечу ему! И напевая, она стала ходить по комнате.
Не ускользнули ни от отца, ни от брата замешательство Цеси и ее страдания, быстро подавленные наружным равнодушием; оба, однако же, притворились, что и не догадываются ни о чем; словно молния, мелькнула в голове старого графа мысль, но ее уничтожило воспоминание, что Вацлав уже отказался от руки Цеси. Сильван, который, казалось, знал или догадывался больше отца, улыбнулся.
Вошедшая графиня прервала это довольно затруднительное для всех молчание.
Через несколько дней после описанных нами происшествий граф вышел, опираясь на палку, из своей половины в главный флигель по поводу приезда Фарурея. Кроме него было еще несколько соседей: Целенцевич со своими громкими возгласами, ротмистр Повала и некий пан Мавриций Голобок, лицо проблематическое, только что из столицы, шатающееся с некоторых пор из дома в дом.
Это был по призванию литератор, непомерно надутый своим назначением, необыкновенно уверенный в своем величии, смело решающий все, толкующий чаще всего о столице, откуда соблаговолил приехать, ежеминутно вспоминающий имена вельмож, которые выучил в литографии по визитным карточкам, оригинал замечательный, бездельник, франт, плут и глупец, каких мало.
С неподражаемой наивностью он рассказывал всем вообще, что приехал в провинцию для пробуждения в ней жизни. Средством для этого было какое-то сочинение, имеющее когда-то и где-то появиться в свет, а подписка, объявленная на это литературное произведение, принималась за проявление этой жизни.
Пан Мавриций Голобок (обладатель фамильного герба) производил себя из какого-то очень знатного рода и немало гордился своими предками, хотя папаша его был не более, как управляющий. По всей вероятности, ваш молодец немало помыкался по белому свету, прежде чем решился сделаться литератором. Попробовал хлеба не из одной печи: торговал в лавке, был гувернером, аферистом и, наконец, — потому что умел читать и писать довольно неразборчиво, — почувствовал себя способным к литературе. Нынче литератору, спрашиваю вас, что необходимо? Уметь немножко читать и кое-как царапать, затем была бы только смелость, медный лоб, было бы немного решительности задирать высоко голову, привязываться, шуметь, кричать — ничего более не потребуют. Usus te plura docebit.
Не будучи в состоянии писать, потому что ничего не мог создать, наш псевдолитератор решился переводить, красть и издавать чужое. Несколько попыток переделок без знания даже языка, неизвестно зачем напечатанных, придали ему уже такую самоуверенность, что он приказал тиснуть свой портрет, royal-folio, в положении труженика, задумавшегося над кипою книг с факсимиле и числом рождения. И потом пошел далее: стал толковать о своем литературном назначении, печатать разную дрянь, навязывать ее всем, хмурить лоб и разыгрывать роль великого человека.