Самонадеянность, доведенная до сумасбродства и решительного помешательства, составляла отличительную черту этого типа. Довольно было взглянуть на него, чтобы убедиться, как он высоко ценил себя: он был полон чувства собственного достоинства, всегда будто обременен размышлением, всегда полон удивления к чужим мыслям, которые с ловкостью фокусника усваивал и пускал за свои. Со всеми считал себя равным, целый свет Божий был, по его мнению, или равен ему, или ниже его; выше себя он никого не видел. Это всегдашнее условие непроходимой глупости. Случалось ему говорить например:
— Я и министр сидели… Или:
— Я и Гете, оба мы одинаково любим…
Он вышел из школы, ничему не научившись; лизнул потом кое-какой французовщины, затем, ничего не читая, ничего особенно не любя, кроме жизненных удобств и довольства, случайно принявшись за литературу, трудился над составлением себе ореола, надеясь при помощи его жениться выгодно и хапнуть, ни за что ни про что, имение.
Он ковал себе венец и кричал о своих сочинениях, они обусловливали его жизнь! Но, увы! все это кончилось накоплением небольших денег, истраченных на попойки; по словам же пана Мавриция, который толковал как попугай о своем литературном призвании, у него в голове блестели великолепные планы и цели.
Не зная языка, — он трудился для языка, не будучи писателем, — посвятил себя литературе; не имея гроша — был издателем; не имея дарования — занимал его у других и усваивал. Словом, это был человек великий! И как прилично нес он свое величие!
Наделав в столице долгов и выказав весьма ясно и определи-тельно, что он за гусь, он не мог уже оставаться там долее и удалился в провинцию надувать почтенных деревенских жителей, которые свято верят в слово и еще более в слово печатное. Здесь он сразу заметил, что провинции необходим, как он выражался, свой орган; он пригласил людей скромнейших, но далеко способнейших, к себе в сотрудники и обязался, лишь бы были доставляемы деньги и статьи, заниматься редакцией, то есть сочинять обертки, предисловия, книги и билеты на подписку и получать доход.
Когда ему хотелось написать что-нибудь, хоть какую-нибудь заметку или предисловие, он заимствовал где-нибудь мысль, разводил ее, подбавлял своей нахальности — и дело было готово.
Одним словом — это был литературный Дон-Кихот.
Литератор этот вошел в залу важно и бойко, выболтнул несколько французских слов, которые знал, начал смеяться и вертеться, разыгрывая роль светского человека, словно плохой актер в провинциальном театре, и тотчас же с высоты своего величия, к несказанному удивлению Целенцевича, объявил о своем высоком назначении издателя! Это, однако же, не помешало ему кидать нежные взгляды на графиню и Цесю. Но, увы! слава его была еще недостаточно блистательна, и женщины обращали более внимания на его лакированные сапоги, чем на гениальное чело.
— Я приехал поздравить, — отозвался он через минутку.
— Кого и с чем? — спросила Цеся.
— Все ваше семейство с неожиданным, громадным наследством, о котором везде толкуют и в настоящее время…
— Наследство! — подхватил лакомо граф. — Нам! Но об этом мы еще ничего не знаем!
— Как это! Неужели я первый вестник этой золотой новости?
— Но что же это? Что такое, сделайте одолжение, кто вам это сказал? Какое же это наследство? После кого? Где? — восклицали все, окружая его. — Ив зале поднялась суматоха: весть о неожиданном наследстве, о сокровищах — не шутка!
— Да ведь если граф Дендера был женат в Париже на дочери банкира Пети, вероятно, отец ваш (он обратился к старику): вам переходят в наследство после его бездетного сына несколько миллионов, все дома и…
Граф упал в кресло, Сильван закусил до крови губы, Цеся побледнела, кинув гневный взгляд на Фарурея, графиня старательно закуталась в мантилью, словно ей стало холодно.
— А, это наследство моему племяннику, — пробормотал граф, очевидно, взволнованный, но с притворным равнодушием, — не нам! — И вздохнул только.
— Племяннику! — воскликнул литератор. — Кто же это такой? Где он живет? Я не имею счастья знать его.