Надменность — это какое-то презрение ко всем, кроме себя самого, а надменный — это такой человек, который тому, кто торопится, говорит, что примет его после обеда во время прогулки. Сделав добро, он помнит об этом. Прямо на улицах, по пути, разрешает он споры тех, кто обратится к нему за посредничеством. Будучи избран на должность, он отказывается от нее, клятвенно заверяя, что не имеет времени. Никогда ни к кому не захочет он прийти первым. И он по своему обычаю — назначает поставщикам и поденщикам явиться к нему с рассветом. На улицах он не болтает со встречными, но идет опустив или, наоборот, если ему вздумается, задрав голову. Угощая друзей, сам не обедает с ними, но поручает позаботиться о них кому-либо из своих домашних. Направляясь куда-нибудь, он посылает вперед человека возвестить о своем приходе. Он не позволит никому войти, когда умащается, или моется, или ест. Рассчитываясь с кем-нибудь, он непременно призывает раба, чтобы тот произвел все выкладки на счетах и полученный итог записал в счет. Он не пишет в письме: "Не соблаговолишь ли ты…", но "Хочу", и "Я послал к тебе за…", и "Так и не иначе", и "Без промедления".
Нет, кажется, спору, что трусость — это малодушие, внушенное страхом, а трус — это такой человек, который во время плавания, глядя на скалы, твердит, что это пиратские корабли. А когда поднимается волна, он хочет знать, нет ли среди плывущих кого-нибудь не посвященного в мистерии,[145] и, глядя в небо, выспрашивает у кормчего, обходит ли тот мели и что думает о погоде. Обращаясь к рядом сидящим, он говорит им, что напуган каким-то сновидением. Он снимает с себя хитон и отдает его рабу. И упрашивает ссадить его на берег. В походе он во время пешей вылазки призывает к себе земляков и просит их стать для начала подле него и посмотреть кругом, а то, мол, трудно разглядеть, не враги ли там. Услыхав клики и увидав падающих, он говорит соседям по строю, что в спешке забыл захватить меч, мчится в палатку и, отослав раба с приказанием разузнать, где враги, прячет меч под изголовье, а потом долго возится, как бы ища его по всей палатке. И тут, увидав, что кого-то из его друзей приносят раненым, он подбегает, советует мужаться и, подхватив, помогает нести. Он ухаживает за раненым, вытирает губкою кровь, сидя рядом, отгоняет мух от ран — лишь бы не сражаться с врагами. А когда трубач трубит к бою, он, сидя в палатке, ворчит: "Чтоб тебе пусто было, уснуть не даешь человеку, трубишь без конца!" Залитый кровью из чужой раны, он встречает возвращающихся с битвы и рассказывает: "С опасностью для жизни я спас одного из своих друзей". Он вводит к лежащему земляков и соплеменников[146] — пусть посмотрят — и рассказывает при этом каждому из них, как сам он, на своих плечах, принес раненого в палатку.
Приверженность к олигархии — это, думается, какое-то стремление к превосходству, властолюбивое и своекорыстное, а приверженец олигархии — это такой человек, который, если народное собрание захочет придать архонту[147] несколько помощников, чтобы они разделили с ним заботу об устроении торжественного шествия, выступит и предложит предоставить им неограниченную власть. И если другие предлагают избрать десять человек, он говорит: "Достаточно одного, но этот один должен быть настоящим мужем". Из Гомера твердо помнит он единственный стих:
а больше не знает ни одного. И на устах у него всегда такие речи: "Надо нам собраться и все это обсудить, от черни, от площади держаться подальше, не стремиться к общественным должностям, чтобы не сносить от этих людей оскорблений и не принимать почестей" или "Нам с ними в городе не ужиться". Выйдя из дому после полудня, гордо выступает он в своем плаще, ровно подстриженный, с тщательно подрезанными ногтями, и, завывая, как трагический актер, изрекает что-нибудь в таком роде: "От доносчиков житья не стало в городе", и "Какие обиды терпим мы в судах, где недостойные нас судят",[149] и "Удивляюсь я тем, кто участвует в общественных делах. Чего хотят они?", и "За все раздачи, за все подарки
145
146
147
149