— Я не получил приказа об отступлении.
— Как бы вы хотели получить этот приказ? Но ведь инициатива...
Меня стал душить смех. Я представил себе, как выглядела бы эта сцена во дворе казармы. Я расхохотался.
— Ладно, молчать!—сказал он голосом, в котором смешались и бешенство и мольба, и отвернулся.
— Надо уходить, — повторил я. — Я не хочу попасть в плен в самом начале войны.
Ирония и бешенство трясли меня и обрушивались на него.
— Молчать! Стреляйте!
— Это верно, что мы попадем в плен, — сказал один из солдат, глядя на меня с доверием и симпатией.
— Тебе хочется в плен?
— Нет.
У него был тот же порыв, что и у меня. Кто он? Трус? Храбрец?
Он был один из тех, кто хорошо шел за мной в атаку.
Усатого капитана мучали стыд и ненависть. Этот здоровенный трус хотел выполнить долг, то есть не двигаться с места. Недаром я всегда ненавидел моих офицеров и моих учителей. По какому праву такая ограниченная посредственность может отдавать мне приказания, может кичиться какой-то смехотворной иерархией?
Он прекрасно понимает, что приказывать могу я ему и приказываю. Мне вспоминается один ограниченный профессор, имевший надо мной только превосходство возраста и взявшийся преподавать мне Платона. Он ненавидел меня и проявлял это, а я должен был слушаться. Так обозленный мелкий чиновник подолгу задерживает вас у своего окошечка.
Можно еще мириться с посредственностью вообще, поскольку она — явление массовое. Но в деталях, при каждом конкретном унижении, трудно сдержать гнев. А гнев — плохой советчик.
Отсюда один лишь шаг до желания стать генералом, министром, диктатором, произвести революцию, чтобы всех их держать под своим сапогом.
Я предостерегал себя от подобных желаний.
Да, этот капитан меня удержать не мог.
Я внезапно выскочил из ямы и пустился бегом к лесу.
Новая атака, моя личная! Полный гордости, бежал я среди свиста пуль.
Внезапный удар в затылок. Ах, умираю...
V
Вечером, вооружившись электрическими фонариками и факелами, мы опять пошли на кладбище. Это был задумчивый парк. Среди дерева, под покровом ровной и мягкой травы, оно дышало глубокой и живой грустью. О, маленькая Валгалла, где царит молчаливая чистота мужества.
Мы пришли на поиски химеры, — некоей личности, регистрационного номера.
При свете факелов мы, христиане и евреи, шли на поиски талисмана, к которому прикреплена жизнь европейца — на почти безнадежные поиски собственного имени. Мадам Пражен разыскивала имя Пражен.
Эта мадам Пражен, урожденная Мюллер, разыскивала имя Пражен, как некую принадлежащую ей драгоценность. Она хотела использовать свое право написать здесь имя Пражен, отметить это место тем именем, которым была отмечена она сама.
Именно это, а вовсе не ее сын был предметом ее поисков.
Кроме факелов, у нас были лопаты и клещи. У нас были деньги и власть. Мадам Пражен имела орден Почетного легиона. Она хотела получить такой же орден и для сына, но он погиб слишком рано.
И вот мы в темноте, среди сырости ночи и сырости земли, принялись впотьмах расталкивать толпу, обыскивать ее, требовать у нее документов.
Эта толпа лежала ниже обычного уровня. Она смещалась в благородстве смерти и в химических тонкостях могилы. Мы обрушились на эту толпу с облавой, мы собирались тащить ее в полицию. Двум или трем трупам мы оказали честь, признав в них Клода Пражен. Мы были мелочны и глупы, как тупоголовые спириты.
Конечно, истинная страсть может сделать священной любую минуту, приобщить ее к вечности.
Но мадам Пражен, которая всюду носилась со своими эфемерными, надуманными заботами, не знала страсти. Грудь мадам Пражен была лишена тепла.
— Может быть, это — немец, а может, и француз, — глухо сказал кто-то, когда открывали первый гроб. Как бы желая отвести эту смехотворную угрозу, мадам Пражен прикоснулась пальцами к своему ордену.
Последняя доска была поднята. Бесформенные останки были слишком велики. Мы все единогласно отказали им в имени Клода Пражен. -
— Он громаден, как немец, — опять воскликнул дурак, который взял на себя роль хора в античном театре.
Я вспомнил мясника Матиго, первого убитого, которого я увидел распластанным на земле. Как он был громаден, и какое удивленное выражение сохранило его лицо!
Поиски наши близились к концу. Золото мадам Пражен давно уже работало за нее в этих краях. Оставалось обследовать еще пять могил. Они имели кое-какие нужные приметы, но внушали также и сомнение.
— Если это не Клод, — могли бы мне сказать, — то это и не Матиго, потому что у него золотой браслет.
— Почему же? —возразил бы я.— Красавец Матиго мог быть педерастом или сутенером.
Подняли крышку другого гроба.
— Это он, — сказала мадам Пражен.
Сквозь тление сохранилась улыбка. Один передний резец был короче другого, как у Клода. Прекрасный повод для судебной ошибки. На него и набросилась святотатственная жалость.
— Не стоит смотреть остальные.
— Как вам будет угодно, мадам Пражен, — сказал мэр, довольный, что все так скоро кончилось.
Но тотчас, не желая, чтобы деньги были заплачены даром, она приказала открыть и остальные гробы. Но в них она так и не заглянула.
VI
Мы ночевали у мэра. У него была прекрасная буржуазная дача, но землю свою он обрабатывал самолично.
Обряды потянулись без конца. Утром мы отправились в церковь. Из Шарлеруа приехала мадам Варрэн со своими знакомыми.
Наше шествие через деревню было значительным событием.
Я держал подмышкой сверток и шел рядом с мадам Пражен, все еще наряженной в форму сестры милосердия и украшенной орденом Почетного легиона, и разными другими орденами.
Ее длинное худое лицо производило сенсацию. Глаза ее казались полны горя. А на самом деле у нее были такие же глаза, как у всех одиноких старых женщин. Это — глаза, сосредоточившиеся на какой-нибудь одной точке в пустоте.
Мы вошли в церковь. Мадам Пражен была католичка.
Нашим обществом руководит то, что называется снобизмом. Есть снобизм католический и есть снобизм социалистический. Все от снобизма. Снобизм — это единственная форма поведения, доступная людям, которые живут воображением. И ивритом воображением, обращенным в прошлое. Снобизм всегда набрасывается на что-нибудь уже ушедшее. Люди у нас умеют интересоваться только чем-нибудь минувшим. Стоит чему-нибудь отойти в прошлое, как оно становится интересным. Как только возникает какой-нибудь памятник прошлого, вокруг него сразу же организуется свой снобизм. Мадам Пражен, приняв католичество, вообразила, что принадлежит к древнему роду, который живет во Франции пятнадцать столетий.
Ей казалось, что так эффектнее. Таковы забавы воображения.
В церкви была толчея. Здесь были и крестьяне, и буржуа. Все толкали друг друга, чтобы увидеть благородную даму, приехавшую из Парижа.
Я тоже до некоторой степени привлекал всеобщее любопытство. За кого меня принимали? Люди редко принимают нас за тех, кем мы являемся на самом деле. Быть может, меня принимали за ее любовника.
Так или иначе, я был в некотором роде одной из принадлежностей ее роскоши, одним из лучей ее славы.
Кюре был похож на мэра, у него не было лишь усов. Да и по должности они были братья-близнецы. Так и живет мир: в каждой деревне, в каждом становище есть колдун и есть начальник. Они ненавидят друг друга, но они сообщники. И добрым людям они нужны оба.
Мэр был крестьянин и кюре был крестьянин. Оба не были девственниками, но не были и бабниками. Кюре был развратником не в большей степени, чем мэр, — надо это признать. Оба были важны, довольны и имели озабоченный вид. Мелкие амбиции мучили их, как насекомые, и иной раз долетали даже до границ всего кантона, хотя главным образом сосредоточивались здесь, в родной деревне.