Он был в легких спортивных ботинках, без гвоздей.
— Я падал в пути не меньше десяти раз.
На следующей остановке он попросил у лейтенанта позволения сесть в телегу.
— Вы унтер-офицер, — ответил лейтенант, — вы должны служить примером для рядовых.
Грюммэ сухо отдал честь и слегка подтянулся.
На рассвете мы вошли в деревню, там еще оставались жители. Нам сказали, что здесь мы и останемся. Мы выпили кофе и водки и слегка пришли в себя от мучительного полусна, в котором проделали ночной переход.
Грюммэ исчез. Когда он явился снова, у него был расстроенный вид, — его точно подменили. У него сделались другие глаза. Человеку предстояло встретиться со смертью, и вот теперь ему оказались нужны товарищи, близкие люди. Он купил у какого-то крестьянина бутылку старой вишневой водки и угостил кое-кого из нас. Он и сам выпил как следует.
Вскорости один из самокатчиков рассказал нам, что в штаб Грюммэ запретили являться. Мы узнали, что под Верденом идет жаркий бой. Немцы перешли в атаку и прорвали нашу линию. Все надежды возлагались на наш корпус, на наш славный корпус, и еще на один, не менее боевой, стоявший рядом. Момент решительного столкновения наступал задолго до весны.
Все утро и часть дня мы слонялись без дела. Потом разобрали козлы. Тогда-то и произошел в высшей степени эффектный двойной инцидент. Внезапно вдоль всей ротной шеренги пробежал шопоток. К нам приближался капитан, носивший шифр нашего полка, но мне незнакомый. Рука у него была на перевязи.
— Это капитан Дюмон-Вервье!
— Дюмон-Вервье? Сын старого Дюмона Вервье?
В полку часто упоминали это имя и всегда с каким-то грустным уважением.
— Ну, брат, этот горяч.
Он был, действительно, горяч: услышав о готовящемся бое, он бежал из госпиталя.
Это был настоящий командир. Солдаты смотрели на него с гордостью, но и не без некоторого испуга.
— Он славный тип, но с такими типами, как он, — сказал мой сосед, — никогда конца не будет войне. Это патриот. Я-то не патриот, но я признаю, что он парень лихой.
Он не хотел наказать солдат, которые оскорбили жандарма, этот демагог.
— Удивительнее всего, что его отец — министр и миллионер, — продолжал характеризовать нового командира мой сосед.
Действительно, старик Дюмон-Вервье, старый католик, был министром и заседал рядом с Брианом. Я как-то слыхал в Сорбонне о Жаке Дюмон-Вервье. Его диссертация на тему из истории революции вызвала скандал и в монархическом лагере, и среди левых. Он был католик и демократ.
Я внимательно всматривался в его лицо. Он был похож на ученого монаха. В нем не было ничего военного.
«— Здравствуйте! — крикнул он.
— Здравствуйте, капитан! — гаркнула рота в один голос, на русский манер.
Это было все. Поздоровались. Но с Грюммэ разговор был отдельный.
-—- Сержант Грюммэ! — позвал он.
Грюммэ вышел из рядов и остановился перед капитаном. Мне пришло в голову, что Грюммэ и Дюмон-Вервье раньше встречались друг с другом в каком-нибудь салоне. Они оба принадлежали к одному и тому же миру старой католической буржуазии. Семья, к которой принадлежал сержант, была католической, остальные Грюммэ были протестанты. Капитан, поглаживая перевязанную руку, осматривал Грюммэ с головы до ног. Затем он взглянул ему в глаза и громко сказал:
— Сержант, вы от нас уходите. Ступайте к командиру полка, он вручит вам наряд.
Я наклонился., чтобы увидеть лицо Грюммэ. Он даже побледнел от радости, стоя в позиции «смирно», и весь так и трясся. Но тотчас же он понял, что получил моральную пощечину. У него стало дергаться лицо.
Только сегодня утром он начал искать сближения с нами, только сегодня он получил полагающиеся пехотинцу башмаки.
— Ступайте! — отрубил капитан и резко повернулся к нему спиной.
Шёпот побежал по рядам.
Прибыл ординарец. Рядом с ним шагал еще один солдат, который тоже уходил из полка, его перевели на военный завод. Он смотрел на всех нас блуждающими глазами. Грюммэ пошел с ним, забыв даже попрощаться с нами.
Но в этот момент тронулась пулеметная рота нашего батальона и преградила дорогу ординарцу и его обоим спутникам. Затем выступили мы.
Не знаю, по какой причине, но ординарец застрял, и вышло так, что мы продефилировали перед Грюммэ.
В восторг это его не привело. Глубокое безразличие, которое проявила к нему вся наша рота, отразилось в двусмысленной улыбке, которую он увидел и на моем лице.
Состояние Грюммэ было сложно: животная радость и испуг боролись в его взгляде. Дрожащими губами сдерживал он судорожный смех, но в глазах его мелькнула мимолетная зависть к нашей славной судьбе. А рабочий, переведенный на военный завод, уже начал выходить из оцепенения, и циничный смех сотрясал его щеки.
Мы прошли.
— Неспокойно у него в кофейнике. Ты видел? — сказал мой сосед.
— Ну, а ты как бы поступил?
— Да, брат, если бы я умел устраиваться, как они...
Это была философия всей роты. Люди покорно шагали вслед за своим таинственным капитаном.
Назавтра начался Верден. Через несколько дней капитан был убит. Электрик из Нанси вытащил меня из обрушившегося блиндажа. Меня эвакуировали.
IV
Несколько лет назад, возвратившись из продолжительной поездки по Америке, я на одной из парижских улиц увидел рекламу кинокартины о Вердене. Премьера должна была состояться на торжественном вечере в театре Гранд-опера. Я редко хожу в этот театр и еще реже бываю на торжественных вечерах. Кроме того, не верил я и в подлинность этой «исторической картины». И все же какое-то беспокойство охватило меня, и я решил пойти посмотреть, не дожидаясь, пока картина перейдет в рядовые кино.
От одного товарища, который стал шишкой в кинематографических сферах, я получил пригласительный билет.
Как я и опасался, нервы мои сразу натянулись от вида той публики, которую я застал в зале. Эти люди никогда не бывают так отталкивающи, как на праздниках дешевого тщеславия. Случайно полученные приглашения объединяют здесь консьержей, министров, выскочек, зайцев, призрачных знаменитостей и неудачников, жаждущих быть замеченными, законных жен и любовниц, карманщиков, людей грязных, плохо одетых, некрасивых. И все здесь пьяны от чванства, свойственного публике премьер.
Я горько пожалел, что пришел, но все же превозмог свое желание удрать. Усевшись в кресле, я закрыл глаза и стал ждать. Я открыл глаза только тогда, когда темнота скрыла эту антипатичную толпу.
Я увидел те места, где я столько перенес и где пережитые мною страдания помогли мне узнать самого себя.
Сначала был показан общий вид. Вот они, все эти небольшие возвышенности к северу от города, у которых останавливалось наступление и дальше которых не шла защита. С чудесной быстротой восстановились в памяти забытые детали. Я снова увидел то раннее февральское утро, когда наш полк пошел на Тиомон без прикрытия, как по мирному полю. Патрули были высланы вперед. Я был в патруле. Предполагалось, что впереди нас находятся остатки французских войск, остатки того, что было сметено и уничтожено первой германской волной, которая сама разбилась здесь и погибла. Действительно, я яме, у лесочка, мы нашли несколько человек, сгрудившихся у пулемета. Это были уже не люди. Наше появление зажгло было в их глазах слабый, угасающий огонек, но эти обломки кораблекрушения, эти застигнутые обвалом люди были несчастнее, чем заблудившиеся в пустыне или утопающие в подводной лодке. Они знали, что мы пришли не затем, чтобы их спасти, что и после нашей гибели они останутся под теми же невообразимыми потоками раскаленного железа и будут под ними погребены.
Мне особенно запомнился один из них, сутулый и худой детина громадного роста. Козлиная шкура на плечах, небритая борода, серые руки, растерянный взгляд делали его похожим на Робинзона.
Да, все мы были Робинзоны! Всех нас потопила пучина, в которую мы сами ринулись. Месяцы и годы жили мы в невыразимом одиночестве, затерянные, ютясь небольшими группками в ямах, разбросанные среди опустошенных пространств.