Выбрать главу

По этому поводу пришлось выпить, чтобы вместе отпраздновать это радостное событие.

Деревня кружилась, как в вихре. Улицы наскакивали одна на другую и возвращались на свои места. Улицы то приветствовали, то оскорбляли одна другую и поворачивались друг к дружке спиной. Кафе оказались на улицах, а улицы забрались в кафе. Солдаты теряли свою национальность и принимали другую. Какой-то французский артиллерист надел шотландскую шапочку. Это побудило его сжимать в объятиях какого-то бессмысленно хохотавшего египтянина; русские были мертвецки пьяны. Австралийцы выражали злость по адресу британской полиции. Их поддерживали зуавы, объявившие себя врагами законов.

Греков презирали, о них забыли. Впрочем, их уже не было, они куда-то исчезли.

Я закинул голову в небо и славил звезды, озарявшие мое веселье. Нам действительно было весело, — в кои-то веки удается покуражиться по-настоящему.

Но сенегальцы — мусульмане. Они пьют только воду. Патруль сенегальцев окружил нас. Подгоняя нас прикладами и подбадривая штыками, сенегальцы быстро очистили городишко от шатающихся и горланящих гостей. Мы были отброшены к холмам и ползком на брюхе, кое-как добрались до своих палаток.

— Ваш взвод назначен в караул при главной квартире! Мы сменяем англичан.

Англичане и французы на острове были объединены под одним командованием.

Английскому адмиралу посылали поочередно то английский, то французский караул.

Воображаю, как на нас будут глядеть англичане!

Что будет, однако, с Камье? Если он вернется не скоро, его отсутствие будет обнаружено при отправке караула.

Глаза всего взвода были устремлены на меня. До сих пор мое поведение в общем одобряли. Но вот уже несколько дней, как доверие ко мне заколебалось: им кажется, что я боюсь Камье.

Смена караула назначена на четыре часа, — время еще есть. Сейчас — семь утра. Надо отправиться в город: можно заявить, что я иду за покупками.

Я ведь заведую унтер-офицерской кухней в роте.

Я беру с собой поваров, Мовье и Дельпланка. Мы спускаемся по тропинке с террасы на террасу, из роты в роту.

Ох, уж эта мне французская армия! Эти грубые голубые шинели, эти белые каски, чищенные перекисью марганца в подражание англичанам. Щеголяем вроде как в 1914 году, когда мы франтили в красных штанах, поверх которых были надеты синие парусиновые чехлы. Теперь сказывается то же самое: запоздалое и неумелое приспособление к событиям, к неприятелю, к союзникам.

Дорога запружена арбами, грузовиками, мулами, лошадьми, повозками; все спешат в город за покупками. Придется пересечь весь город, чтобы добраться до главной квартиры.

Как убого выглядит днем греческое местечко: низенькие мазанки из глины или камня, покрытого грубой известью. Греки не покинули насиженных мест. Они не испугались набега разношерстной солдатни. Они стали лишь торговать не спиртом, а бакалейными товарами. Впрочем, из-под полы они торгуют и спиртом. После недавних событий к ним снова вернулось спокойствие. Они стараются наживаться на нас сколько только можно.

Египтяне, сенегальцы, австралийцы, зеландцы, шотландцы— все здесь. Есть здесь и русские матросы, и греки из иностранного легиона, и алжирцы. Арийцы смешались с семитами. Полицейские здесь греческие, а власть принадлежит англичанам и французам. Можно сколько угодно чувствовать себя французом, но надо привыкать жить со всем миром.

Я захожу в консервную лавку и покупаю консервы, то, другое. Я торгуюсь, держа в суках список. Дельпланк стоит рядом. Что за чёрт? — Я вижу, что Мовье держит свой вещевой мешок и рассеянно смотрит на витрину. Вдруг целая пачка сырков-камамбер бесследно исчезает. Грек пьян от жадности. Он старается надуть меня и не замечает, что его обворовывают.

— Паршивец, —- говорит Мовье, когда мы выходим.

— Это экспроприация индивидуальная, — неопределенно замечаю я.

Но Мовье не знает этих слов.

Мы переходим из одного магазина в другой, утопая в пыли. Мы решаем сделать передышку в маленьком кафе, где всегда можно встретить несколько зуавов и греков в широких черных штанах. Они перебирают четки и курят кальян. Их неподвижность смущает даже самых, отъявленных из наших лодырей.

В заднем помещении кафе можно потихоньку выпить рюмку анисовой.

Мы возвратились удовлетворенные и навеселе, и я сел завтракать вместе с унтер-офицерами, хотя обычно я с ними дружбу не веду. Офицеров я и вовсе игнорирую. Они посматривают на меня с беспокойным любопытством. Они знают, что я сам не пожелал быть произведенным в офицеры.

Среди батальонных унтеров есть любопытные типы: ведь с некоторых пор на военную службу стали брать не только уголовных, но и политических. У нас есть два-три синдикалиста из союза строителей. Все это люди крепкие, боевые, но они не в восторге оттого, что попали на фронт. Они держатся особняком, как бы сторонясь остальной солдатской массы. Это до некоторой степени сближает меня с ними.

Меня тянет к ним, хоть я их и побаиваюсь. Они знают, что я—весь до ногтей — буржуа, но все же видят во мне человека. Сложность моего характера смущает их. Они чувствуют во мне патриота, человека, одержимого гордостью, которая им враждебна. Но в то же время они видят, что враждебно отношусь я и к офицерам, к армии. Я скрытен, но меня считают хорошим товарищем. Они — вспыльчивы, обидчивы. Чувствуется, что они размышляют, страдают, что они люди сложной психики.

Они недовольны пищей. Нам дают только овощи и мороженое мясо, — это первое, на что обычно жалуются и рабочие и крестьяне. Я на это не жалуюсь, хотя страдаю от этого больше, чем они.

— Англичан кормят лучше.

— Ты-то знаешь. Ты ведь был у них»

Да, я у них был. И с каким удовольствием! Мне бы надо было родиться англичанином. Это одно из тех детских мечтаний, которые хранишь до конца дней.

-— Нет, у них паршиво.

— Почему? —спрашиваю я.

Они смотрят на меня, не зная, что ответить.

— Англия, — говорю я, — богаче Франции, однако...

Я останавливаюсь. Было бы слишком - долго объяснять им причины французской скаредности, в которой мы все повинны.

Я слежу за тем, как они едят. У них грубые манеры. Так едят и многие буржуа, но эти люди сохранили все же -гораздо больше душевной тонкости, чем многие буржуа.

Они чувствуют на себе мой взгляд и видят, что я ем не так, как они, и что я стараюсь подражать им. Мы стесняем друг друга. Какая-то точная, неуловимая, но прочная преграда разделяет нас друг от друга.

Хотел ли бы я ее разрушить? Мне одинаково противно, когда говорят, что преграда эта незыблема, и когда ее вовсе отрицают. Я совмещаю в себе мелкого буржуа и аристократа.

Наша беседа переходит на темы войны. Мы все понимаем, что нас снова надули. Эта экспедиция не удалась. До Константинополя далеко, и мы никогда не попадем туда. Французские газеты врут в каждой строке. Флот должен был нам помочь, но он заперт подводными лодками и стоит в бухте.

Вероятно, газеты врут и в сообщениях о наступлении, которое будто бы начинается во Франции.

— Нас побили, надо подписывать мир, —- говорит один из синдикалистов.

— Если бы это зависело от тебя, ты бы не подписал, — хмуро говорю я.

— Еще как! —отвечает синдикалист.

Я смотрю ему в глаза, — он лжет. Мы все лжем. Я беспрестанно лгу. Лгу, когда скрываю свой патриотизм, он бьет из меня, хоть это противоречит всему моему поведению. В глубине души я хотел бы, чтобы спасал отечество кто-нибудь другой вместо меня. Я пришел сюда не как патриот? а. как утонченный буржуа, жаждущий ощущений. Я пришел к народу путями вывернутого наизнанку, неузнаваемого, молчаливого и чопорного романтизма.

Так же точно лгу я и тогда, когда бываю мил и любезен с ними. Мое тайное стремление к бедности и унижению не имеет ничего общего с их настроениями.

Я пристально смотрю на залив, окаймленный легкими горами. Природа дороже мне, чем живые люди.

В иной буржуазной среде, среди богатых и аристократов, я тоже кажусь необычным. Как много перегородок разделяет общество. Я—средний, либерально настроенный буржуа. Я принадлежу к тонкой прослойке между другими классами.