Выбрать главу

— Мне противны эти простонародные бойни, — повторил мой спутник.

— А как же быть с Францией?

Я думал, что нам удастся вплотную подойти к этой стене, о которую, вероятно, и он бился много месяцев. К моему удивлению, он только пожал плечами. Он колебался и увиливал от вопроса.

— Я ведь ранен. Я был там, во Франции. Теперь меня отсылают обратно.

Я остановился посреди улицы. Это была спокойная улица. Мы были одни. Я взвесил свои слова и сказал, не глядя на него:

— Вы, правда, ранены?

— В ногу.

Он опирался на палку. Я видел, что в баре и на улице он переминался с ноги на ногу. Но ничего серьезного рана не представляла. Это был только предлог.

— Ну что ж, тем хуже! — сказал я.— Ваша судьба не

представляет интереса.

Он не ответил. Мы взглянули друг на друга.

«Имею ли я право презирать его?»—подумал я. Несомненно, наша встреча одна из тех редких встреч, когда два человека, по молчаливому соглашению, принимают обязательство быть искренними друг с другом. Но разве я-то знаю, что представляю собой? Разве я знаю, что выражает обычно мое лицо? Что выражает оно в данную минуту? Быть может, у меня вовсе не такой вид, чтобы заслужить это высшее доверие. И кроме того, у каждого человека есть ведь кое-что, чего вырвать из него нельзя.

Однако я снова повторил:

— Ну, так как же быть с Францией?

— Я свое сделал. Я нужен буду и там, у себя, в Марокко. Не могут же все служить в пехоте и идти на Сомму.

— Вы, очевидно, не очень дорожите этим, как и я...

— Ну да, как и вы...

— Но ведь вы занимали в жизни иное положение, чем я. И все же мне не хотелось жить во Франции.

— А сейчас? Скажите прямо: я не хочу там умереть.

— А что думают в таких случаях немецкие дворяне, подобные вам?

— Они должны думать так же, как и я.

— Это здорово!

Теперь пришла его очередь остановиться. Он заставил меня обернуться к нему.

— Вы не такой человек, чтобы считать себя судьей других, — злобно сказал он.

— Если пошло на откровенность, то вы — правы.

— Ну что ж, вы уже знаете меня. Я -был вполне откровенен с вами.

Я свистнул.

— Пожалуй!

— Каждый человек может обнажить самого себя лишь до известного предела. Вы знаете это.

— Расскажите это моему бывшему полковому командиру. У него была душа служаки. Его убили под Верденом.

Он стиснул зубы и воткнул свою палку между двух булыжников мостовой.

— Плевать я хотел на эту драку. Она мне омерзительна.

— Вы и на Францию тоже собираетесь плюнуть?!

Он серьезно глянул на меня и процедил:

— Чтобы сделать вам удовольствие, я могу сказать «да». Но это будет не вполне верно.

— Ну, еще бы, я прекрасно знаю, что вы вовсе не интернационалист.

— Я отправляюсь в Африку совсем не для того, чтобы плевать на Францию и ее интересы.

— Вы, значит, выбираете себе врагов, которые были бы вам по вкусу.

— Не я один так поступаю. Вы стараетесь уязвить меня только потому, что не любите офицеров.

— Это верно.

— Ну вот видите!

— Вы довольно любопытный экземпляр среди офицеров.

Он снова зашагал, охваченный самодовольством и неудовлетворенностью, беспокойством и уверенностью в себе

Моя злость проходила. Этот человек все больше интересовал меня. Я вовсе не судья людям. Если бы я стал осуждать их, разве я когда-нибудь понял бы их сущность?

Вяло, сбиваясь и повторяясь, я все же вернулся к нашему спору. Он не возражал против этого. Он успел успокоиться, почувствовать уверенность в своей правоте.

— В конце концов, если немцы возьмут Париж, — начал я, —если придется привезти из Африки последние остатки войска...

— Тогда я вернусь.

— Но тогда будет поздно.

Мимо нас прошли пьяные матросы. Они ни о чем не думали. Он взглянул на них с завистью и сердито посмотрел на меня.

— Вы умеете красно говорить.

— То, что я сказал вам, я говорю и самому себе.

— Но тогда вы не слушаете: вы притворяетесь глухим.

— Это, конечно, очень удобно — заявить себя отдельным индивидуумом и на этом основании насмехаться над требованиями общества. Но ведь каждый из нас принадлежит обществу телом и душой, никто сделать без него ничего не может, и все же, чем дальше живешь на свете, тем больше стараешься уклониться от его сумасшедшей требовательности. Благословенный грех, благодетельный обман. Вы надеетесь избегнуть всеевропейского потопа? Приветствую вас, как Ноя... в его ковчег.

Он хмуро улыбнулся.

— Я увожу в Африку свое тело. Это все.

— Не бойтесь, ваша душа неразлучна с вашим телом. Она сумеет приспособиться.

— Что останется от Франции и Германии после войны?

— Вам останется ваша Африка.

Я не хотел злить его. Да и поводов для этого у меня не было. Я и сам в ту пору еще не разобрался в этих проблемах. В свои двадцать с небольшим лет я жил изо дня в день, поддаваясь инстинкту, который то кидал меня на фронт, то прятал в тылу.

Мы повернули на набережную и шли долгое время молча. Потом мой собеседник снова стал защищать свою позицию. Аргументов у него не было, но его слова были насыщены страстью, как будто он повторял их сотни раз самому себе.

— Я африканец! Я всем сердцем со своими арабами.

Я делил с ними их жизнь и воевал в их рядах. Но они воюют и между собой.

— Вы играете словами. Вы воюете с ними для того, чтобы с помощью скорострельных ружей уничтожить их жизненный уклад, чтобы помешать им воевать между собой.

— Я знаю. Все это полно противоречий. Да в конце концов, наплевать...

Мы остановились и взглянули друг на друга.

— Ну да, в моей жизни есть ложь, — выпалил он наконец в искреннем человеческом порыве, какого он не проявлял с самого начала нашей беседы, — но ложь и противоречие есть во всем. Ложь служит основой жизни каждого человека. Вы, сударь, знаете мою ложь, мою основу. А какова ваша? Я ее знаю. Вы хотели бы быть храбрецом, но вы вовсе не храбрец. Эта ваша мечта — быть храбрым — приводила вас два или три раза на фронт. Вы можете говорить, что были храбры. Но это ложь, и она хорошо определяет ваше основное свойство: бесполезную неустрашимость обреченных.

— Неплохо сказано. Но, когда я бывал храбр, это делалось без усилия.

— И я изведал это, но только в Африке. Так что Франции я послужу там. А для Вердена пусть Франция поищет других.

— О да, мы всегда рассчитываем на других. Пусть другие делают то, чего не сумели мы, — они все равно ни на что иное не способны. Мы хитро распределяем роли.

Больше мы ничего не сказали друг другу. Мы находились на набережной.

— До свидания, —сказал он.

— Мы о многом поговорили.

— Один раз не считается, — бросил он на прощание и, прихрамывая, ушел.

ДЕЗЕРТИР

Не я искал его и вызывал на разговор. Он сам навязал себя мне.

Я оказался в качестве официального лица. В Южной Америке я был представителем экономических интересов Франции.

Как-то меня пригласили председательствовать на французском банкете. Я отнесся к этому с опаской. Я очень боюсь этих многолюдных празднеств.

Местные купцы приглашали меня, очевидно, затем, чтобы продемонстрировать, в какой экстаз приводит их принадлежность к французской нации. Им казалось, что это сблизит их со мной. Отказаться от приглашения я все же не решился. У меня мягкий характер. Но все время банкета я оставался настолько трезв и равнодушен, что на всех лицах отразилось разочарование. Только под конец банкета я, чтобы избежать скандала, произнес несколько банальных фраз о нашей общей гордости. Этого оказалось достаточно, чтобы обмануть и удовлетворить всех, кто не умеет не поддаваться обману. Те немногие, кто не входил в эту группу, улыбались, нахмурив брови.

На следующий день утром ко мне в гостиницу пришел один из участников банкета. Его имя, нацарапанное на вырванном из записной книжки листке, было мне неизвестно, и я отказался принять его, опасаясь встречи с сумасшедшим или с человеком, который пришел просить денег взаймы.