Я благополучно добежал до своего лейтенанта. Я упорно смотрел в глаза ему и сержанту. Прежде они не признавали меня, а теперь я торжествовал. Но я был достаточно хитер и демагог, чтобы скрыть свое торжество. Я сделал вид, что растроган их раскаянием, которое стало возможным благодаря моей скромности.
— ...Да поймите же, мадам, я был ординарцем! — сказал я мадам Пражен с гордостью. — Мне приходилось бегать во все стороны, а пули здесь всюду сыпались градом, смею вас уверить.
Но как заставить понять, что на этих мирных полях, снова покрытых громоздкими стогами, на лугах, по которым ходят занятые своей жвачкой коровы, некогда бушевала ужасающая буря, огонь и гром? Здесь сражались между собой бог и дьявол и все воинство их. Мадам Пражен и мэр не чувствовали ничего. Да я и сам уже не чувствовал ничего. Я погрузился в мирную жизнь, я вошел в сделку с этими молчаливыми полями, с этими тучными коровами и этим мэром. И только одна мадам Пражен, из утонченного тщеславия, была целиком занята прошлым.
— Ну, а что же происходило днем? — спросила она. — Товарищ Клода, который был у меня в сентябре, сказал, что все видели, как немцы забрали Клода в плен. Где были вы в это время? В котором часу это произошло?
Было странно думать, что и сейчас, 2 июля 1919 года, над нами здесь то же самое солнце, что и 24 августа 1914 года, — прекрасное, горячее, круглое солнце, наполненное запасом горючего на вечные времена.
— Я ведь уже говорил вам, мадам, что все это выдумки.
Она несколько месяцев внушала себе эту сказку. В начале войны такие выдумки фабриковались пачками, — люди фронта и люди тыла одинаково усердно создавали их из добрых и злых побуждений.
Любой эвакуированный молодец если не рассказывал каждому и всякому, что он видел, как сто тысяч казаков мчались галопом со стороны Фландрии, то шел к этакой богатой мадам Пражен и клялся всем святым, что ее сын попал в плен и находится в Германии в полной безопасности. За это она непременно давала ему пару золотых и тотчас же поднимала на ноги военного министра, министра иностранных дел, короля Испании, римского папу и всех на свете. Она заставляла всех разыскивать призрак ее бедного Клода среди стад, угнанных в плен за все время, протекшее от поражения при Шарлеруа до победы на Марне.
— Поймите же! Совершенно невозможно допустить, что его могли взять в плен. В этот день французы и немцы не приходили в непосредственное соприкосновение, — по крайней мере на нашем участке. Только вечером, продвигаясь вперед, немцы подбирали то тут, то там небольшие группки отставших или трусов.
— Мой Клод не был трусом!
— Ну, конечно!
У меня хватило лицемерия сказать это уверенным тоном. Но, в конце-то концов, что я знал? Правда, в начале похода Клод трусом не был. Скорее даже наоборот. Но вот пришел этот день, глубокий и бесконечный. Не пережил ли и Клод, — как я, как все мы, — целую жизнь за один этот день? Бывают события, бывают испытания настолько серьезные, что они сразу исчерпывают все наше существо, все его возможности. Когда я думаю о том раздвоенном человеке, каким в тот день был я сам, я вижу, что все черты моего характера проявились тогда. Всю жизнь я, вероятно, буду одним из тех двоих, которые появились во мне в тот день. В тот день я открыл в себе храбреца и труса, друга и предателя, человека, которому и присущи чужд здравый смысл.
Правда, за несколько дней перед битвой Клод — маленький, сутулый, но вытянувшийся, бледный, в съехавшем набок пенсне, стоял перед полковником руки по швам и умолял не эвакуировать его. Это было на краю дороги, во время отдыха. Полковник, спрыгнув с лошади, расправлял свои толстые ноги. Бельгийские крестьяне, разинув рот, смотрели на них.
— Но старший врач сказал мне, что у вас ноги в крови, что вы не можете тащить ранец. Вы вчера весь день отставали.
— Но ведь скоро битва, господин полковник!
Я был свидетелем этого. Но это были отклики тылового подъема. А вот, как-то он управится со штыком? Тут-то и скажется вся нелепость этого подъема. В моем взводе был один парень, страдавший воспалением обоих яичек. Его эвакуировали только после трехдневного перехода. Он все время держал свою мошонку, как святое причастие. Среди галлюцинаций бешеного перехода фигура этого солдата стояла перед моими глазами, напоминая Ричарда Львиное Сердце. У меня в детстве была книга, в которой этот король был изображен верхом на коне, грудь которого увешана головами сарацинов.
Я бы все-таки очень хотел знать, что было с Клодом во время атаки. Ибо атака произошла.
— Разрешите мне, мадам, пройти к этой кирпичной стене.
Я все время смотрел на кирпичную стену, как завороженный. Я не мог отвести от нее глаз.