Я сделал усилие, чтобы открыть глаза и ясно увидеть окружающее. Здесь, да, здесь! Снаряды рвутся. Эта ложбинка вовсе не такая пустая и мирная: она полна рвущейся стали, газов, огня, сна заполнена страданием. Где же крик тех дней? Разве он теперь уже не имеет больше корней в моей оскорбленной душе? Полно! Этот громадный снаряд, этот удар кулаком, сотрясающий воздух, эта грубая сила, которая ищет вас, хватает, шарит в ваших карманах, в самых тайниках ваших, в ваших» внутренностях и скручивает вам сердце! И тогда пробуждается что- то древнее в человеке. Он восклицает:
— Они злы на меня, они меня ненавидят, они мои враги. Но я буду защищаться, я им не поддамся.
Кто эти они? Невидимые враги рассеяны в воздухе. Вся природа заполнена врагами. Природа — самый зловещий, темный враг. Разве ты забыл, как ты ненавидел тогда природу, как ты отрицал ее, как отрицал все на свете в те часы? Но это отрицание безумно, оно беспомощно. Год спустя в объятиях первой воз люб ленной моя душа кричала о другом.
Я чувствовал, что в природе война, — как любовь, как страдания, — будет жить вечно. Жизнь и смерть, страдание и радость всегда будут дополнять друг друга.
Конечно, сейчас я понимаю многое, чего не понимал, не способен был понять тогда. Я вижу разницу между войнами прошлого и нынешней войной, оцениваю различие между современным обществом, порождающим нынешнюю войну, и другим, возможным обществом.
Временами мне приходит грустная и постыдная надежда на то, что человечество устанет. Временами появляется другая, гордая мысль о будущем. Я надеюсь на молодежь, на вас, юные, чье мужество расцветает в спорте, в благородных опасностях спортивных состязаний. Надежда на это слаба, но опоры человеческих надежд были слабыми всегда. Мои надежды потому и дороги мне, что имеют под собой так мало оснований.
В те времена я не знал всех этих мыслей. Я был далек от каких бы то ни было размышлений. Дело шло не о Франции, -не о храбрости. Принять всю жизнь во всей ее полноте или целиком отвергнуть ее?! Для меня решался вопрос, верю я еще или не верю? Момент был решительный: мне двадцать четыре года; сразу же после заключения мира мне предстоит вступить в жизнь. Я смутно чувствовал то, что стало мне ясно впоследствии. Готовность умереть является основой всей жизни. То или иное отношение к смерти будет определять все мое поведение, — мою профессию, мои взгляды, мою любовь. Касается ли дело нашей любви или нашей работы, — во всем и всегда надо доходить до предела, до той последней черты, которая соприкасается со смертью. Но разве я не выдержал этого экзамена? Разве я не доказал, что я умею быть храбрым? Разве в иные минуты я не ощущал в себе твердой, неукротимой силы, которая сильнее железа и стали? Вы, мои товарищи по Шампани и другим фронтам, вы можете ведь подтвердить это.
Были, правда, и другие часы, когда я был трусом. Я дрожал в эти часы, я мечтал стать хотя бы дорожным сторожем где-нибудь далеко, на юге.
В эти годы, прожитые на фронте, мне не хватало постоянства, устойчивости во взглядах. Я не умею бороться с обыденщиной. Мне не по силам превозмогать пошлость будней, бороться с ней в течение восемнадцати месяцев подряд! Ах, я не выношу ничего будничного, и поэтому во мне недостаточно человеческого. Теперь все сроки уже прошли. Но потому-то я и мечтаю о последнем взлете.
Я добыл из кармана свою трубку. Она была еще тепла. Я набил ее доверху.
И по-прежнему люди тыла все еще окружали меня. Они лицемерны и спокойны, они наслаждаются своей маленькой жизнью. Таков толстый капитан французской артиллерии, которого я встречаю каждый день, Таков американский писарь в очках. Какое отвращение вызывают люди этого типа!
От виргинского табака моей трубки идет приятный запах культуры. Это та мужественная культура англо-сак- сов, которую я избрал.
Я закурил и с трубкой в зубах спустился в ложбину. Я шел большими шагами, любуясь на свои сапоги, мои собственные чудесные сапоги.
Я отправился в тот лесок, где утром проходил генерал... Моя храбрость — мое личное дело. Мне не надо Свидетелей. Даже тогда, когда мне будет восемьдесят лет, по моему лицу будет видно, что у меня было мужество, то мужество, без которого все на свете — пустые, ничего не значащие слова.
Я дошел уже до опушки. У первого же дерева меня начало трясти. В течение всех последних дней я рисовал себе эту опушку, как начало ада. Двое или трое американских пехотинцев сидели на дне ямы. Они взглянули на меня. Как я ни старался, я так и не увидел в их глазах ни преклонения перед моей храбростью, ни презрения к моему безумству. Они накопили достаточно опыта, чтобы не выносить быстрых и общих решений. Они были заняты своими делами.