Первое впечатление Чехова от всех актёров, не исключая Комиссаржевской, можно назвать чрезмерным. Ему казалось, что переигрывают все, — весьма возможно, так и было в действительности. Пьесы Чехова чураются театрализации, театрального жеста, артистической подачи реплик, но для актёра того времени это было непривычно, незнакомо, совсем ново. Вероятно также, что впечатление чрезмерности, связанное с Комиссаржевской, исходило именно из первого акта, где ей нужно было прочитать знаменитый монолог сочинённой Треплевым пьесы, тоже чрезмерной: «Люди, львы, орлы и куропатки...» Но и из этого испытания Комиссаржевская в конце концов вышла победительницей, как вспоминала М. М. Читау: «Она начинала монолог с низкой ноты своего чудесного голоса и, постепенно повышая его и приковывая слух к его чарующим переливам, затем постепенно понижала и как бы гасила звук и завершала последнее слово периода “...все жизни, свершив печальный круг, угасли” — окончательным замиранием голоса. Всё зиждилось на оттенках, на модуляциях её прекрасного органа. Многие знают подобные старые приёмы декламации, многих им учили, но мало кто мог бы так виртуозно применять их»[224]. В принципе она внутренне была очень близка к стилистике чеховской драмы и быстро уловила её отличительные особенности. Кто, как не Комиссаржевская, умел работать с подтекстом, игравшим у Чехова такую значительную роль?
Е. П. Карпов вспоминает далее: «Антон Павлович охотно беседовал с артистами, делал характеристики типов, разъяснял смысл и значение отдельных сцен, как он их понимал. И при этом всегда обыкновенно прибавлял: — “надо всё это просто... Вот как в жизни обыкновенно делают... А как это сделать на сцене, — я не знаю... Это вы лучше меня знаете...” — И Чехов симпатично улыбался»[225]. Актёры старались, Чехов был им мил, пьеса нравилась. На следующих репетициях понемногу был найден общий тон, хотя всё равно времени на постановку явно не хватало, и достигнуть совершенства в исполнении было просто некогда. С каждой репетицией игра Комиссаржевской нравилась Чехову всё больше и больше. Карпов пишет: «Она так играет Нину, — сказал мне как-то Антон Павлович, — словно была в моей душе, подслушала мои интонации... Какая тонкая, чуткая актриса... И какой свежий, жизненный у ней тон... Совсем особенный... Антон Павлович не мог слышать затрёпанных, казённых интонаций. Он весь нервно передёргивался, когда актёр фальшиво произносил фразу»[226].
Генеральная репетиция прошла вяло, артисты устали от напряжения, готовились к выходу на сцену. Чехов волновался не меньше их.
Повторим, что премьера «Чайки» была назначена в день юбилея комической актрисы Е. И. Левкеевой (отмечалось 25-летие её сценической деятельности). Публика хорошо знала её по лёгким водевильным комедиям, составлявшим в любом, в том числе и в Александрийском, театре того времени львиную долю репертуара. Сама Левкеева в спектакле не участвовала, но пришли поклонники Левкеевой. М. М. Читау вспоминала: «Публика, неизменно видевшая её в комических ролях, шла на этот спектакль в надежде весело провести время. В данном случае имя Чехова, как остроумного “Чехонте”, могло тоже обосновать такие надежды»[227].
«Чайка» заранее воспринималась зрителями как весёлая комедия, всё казалось им смешным и вызывало взрывы хохота. «Весь первый акт, — пишет Е. П. Карпов, — в публике стоял жирный, глупый хохот. Пропало настроение артистов. Пропали полутона, пропали тонкие интонации. Пропало творчество. Пропала пьеса»[228]. Читау также свидетельствует, что играли все очень плохо: «Ни одна, кажется, пьеса так мучительно плохо не исполнялась на сцене Александрийского театра». С. И. Смирнова-Сазонова записала в дневнике: «Неслыханный провал “Чайки”. Пьесу ошикали, ни разу не вызвав автора. <...> Публика была какая-то озлобленная, говорят, что это черт знает что такое, скука, декадентство, что этого даром смотреть нельзя, а тут деньги берут. Кто-то в партере объявил: “C’est Meter!ink”. В драматических местах хохотали, всё остальное время кашляли до неприличия. Ума, таланта публика в этой пьесе не разглядела. Акварель ей не годится»[229]. Очень интересно случайное (или не случайное?) совпадение в характеристике этого спектакля у другого автора. С. Н. Дурылин в своём очерке о Комиссаржевской писал много позже: «Комиссаржевская открыла русскому театру тайны акварельной живописи. <...> То, что сделала Комиссаржевская с “Бесприданницей”, “Дикаркой”, “Чайкой”, — очень просто: она переписала эти роли и эти пьесы акварелью, переписала кистью более тонкой, красками умягчёнными, прозрачными, способными передавать еле уловимые переходы и наплывы, тончайшие оттенки, четверть тона, — и роли зажили новой жизнью»[230].
Однако вернёмся в зрительный зал 17 октября 1896 года, к той публике, которая не воспринимала акварельных красок. Артистам, конечно, не очень хотелось выходить на сцену после первого акта, но жёсткая театральная реальность не спасает от подобных ощущений — выйти пришлось. Комиссаржевская была почти в истерике. Карпов пытался успокоить её: «Что же это за ужас... Я провалила роль... Чему же они смеются... Мне страшно выходить на сцену... Я не могу играть... я убегу из театра... — со слезами на глазах, взволнованная, нервно дрожа всем телом, бросилась ко мне Вера Фёдоровна после первого акта. Я успокоил её, насколько мог, уверяя, что она превосходно играла. Не её вина, что публика не понимает пьесы...»[231]
Самый неприятный для Комиссаржевской эпизод произошёл, так сказать, под занавес — в четвёртом акте, в сцене последней встречи Нины с Треплевым. «...Нина — Комиссаржевская — начала эту сцену прекрасно; но в конце сцены незначительная авторская ремарка всё испортила. Декламируя монолог, Нина стаскивает с постели простыню и накидывает на себя, как театральную тогу — и эта мелочь непредвиденно вызвала в публике глупый хохот»[232]. То ли актрисе не удалось сделать этот жест убедительным, и её неловкость была воспринята как фарс, то ли просто одёргивание простыни с постели показалось смешным, но кульминационная сцена пьесы была испорчена безвозвратно. Во втором спектакле Чехов изменил некоторые ремарки, и простыня исчезла. Несмотря на этот неприятный эпизод, современники свидетельствуют, что «в последней своей сцене, когда Нина ночью приходит к Треплеву, артистка поднялась на такую высоту, какой она, кажется, никогда не достигала»[233].
Все актёры сходились на том, что провал произошёл отчасти и по их вине, и только игру Комиссаржевской единодушно выделяли как блестящую. После спектакля не вызывали никого, напротив, «шикали» и свистели на каждое «браво», и только когда она выходила раскланиваться перед публикой, её принимали восторженно.
Чехов перенёс провал тяжело. М. М. Читау видела его во время спектакля с Левкеевой, которая тоже ощущала свою вину за неудачный выбор пьесы для бенефиса: «Антон Павлович сидел, чуть склонив голову, прядка волос сползла ему на лоб, пенсне криво держалось на переносье... Они молчали. Я тоже молча стала около них. Так прошло несколько секунд. Вдруг Чехов сорвался с места и быстро вышел. Он уехал не только из театра, но и из Петербурга»[234]. Чехов покинул зрительный зал после второго акта, когда провал пьесы был уже очевиден. Просидев до конца спектакля в уборной Левкеевой, он ушёл из театра и до ночи бродил по городу. Следующим утром он первым поездом уехал в Мелихово. Чехов, безусловно, считал неудачу спектакля своим собственным провалом.
Второе представление «Чайки» состоялось вскоре после первого, 21 октября. Надо думать, что актёры шли на него как на каторгу. Однако — произошло чудо. Публика приняла пьесу прекрасно, несмотря на растиражированные сообщения о провале премьеры. Многократно вызывали актёров, просили автора, которого, конечно, не было ни в театре, ни в столице. «О восторгах по адресу Комиссаржевской и говорить нечего, — свидетельствует М. М. Читау. — Но в общем играли мы “Чайку”, конечно, не лучше и во второй раз» [235].
225
228
229
230
231
232