— Обсýдите без меня. Чем я, человек, неопытный в военных делах, могу помочь вам. Ты, дядюшка, утром доложишь, как идет подготовка к походу.
— Прости, Луций, но мы не вправе решать наисложнейшие вопросы в отсутствие цезаря.
— Вправе, — перебил его Коммод. — Я доверяю вашей мудрости и опыту. Мне надо разобрать почту. Подданные Рима не должны подолгу ждать распоряжений правителя. Ступай.
— Слушаюсь, цезарь.
Некоторое время молодой человек оставался в атриуме один. Обошел водоем — имплювий, куда во время дождей собиралась вода с покатой внутрь двора крыши. В прогале были видны тучи, второй день висевшие над этим поганой Виндобоной. Ночью пойдет дождь, в доме опять станет мерзко, зябко и уныло. Разве это логово можно назвать жилищем, подобающим тому, кому судьба вручила судьбу империи?
Судьбу, а не решение каких‑то частных вопросов, связанных с подвозом продовольствия для легионов, поиском дезертиров, беглых рабов, ссорами из‑за наследства, из‑за земли и другой собственности. Отец любил заниматься этой мелочевкой. Он не понимал, что в то время как он решал одну или несколько единичных судеб, вся остальная часть империя оставалась без надзора. Оно, может, и к лучшему, ведь все должно свершаться по принуждению… как его… мирового разума, а также по воле конкретных людишек, приставленных к той или иной области управления империи. Его предназначение — следить, чтобы механизм работал бесперебойно, наказывать провинившихся и награждать усердных. Но этого можно добиться только в том случае, если сам принцепс, а если точнее, царь, — будет находиться в добром расположении духа. Ничто не должно давать ему повода для раздражения, гнева, излишнего колебания… как ее… пневмы.
Разве не так?
Эти мысли несколько приободрили его, и он, наконец, решился войти кабинет отца. Теперь, выходит, в собственный кабинет?..
Он на мгновение замер. Что‑то действительно кувырнулось в этом мире, если место, которое он более всего ненавидел, вдруг превратилось в его рабочее место. С раннего детства помещение, где обычно отец вершил государственные дела, вызывало у него жуткий страх. Где бы ни жила императорская семья, везде существовал сей Аид, или, как его называли придворные «таблиний», куда его таскали за любую детскую шалость, за любую провинность. Неважно, где он был расположен — в просторном ли зале во дворце Тиберия в Риме, на их вилле в Пренесте, или, как здесь, в Виндобоне, в тесноватом, открытом с двух сторон помещении, по бокам которого располагались проходы, ведущие из атриума на задний двор — перистиль.
Сколько Коммод помнил себя, столько и трепетал от страха. До отвращения выпукло вспомнилось, как отец, оторвавшись от свитка или бумаг, внимательно выслушивал жалобу воспитателя, затем объяснения самого маленького Луция Коммода. Тот, шмыгая носом, сначала дерзил, затем после увещеваний начинал каяться, просить прощения.
Его прощали, но только после того, как дядька, затем специальный раб бил его гибким прутом по заднице. В более зрелом возрасте дело ограничивалось выговором, предупреждением, и все равно одна только рожа этого мерзкого Феодота, его слова: «Цезарь, отец просит вас в «таблиний», — рождало у наследника озноб и испарину. Словесные же увещевания императора или, что случалось чаще, предостережения вести себя достойно, не передразнивать взрослых, не показывать язык в окно всякому встречному и поперечному, не выть по ночам в компании таких же сорванцов под окнами у достойных граждан, не наряжаться женщиной, тем более наездником на колесницах или гладиатором, не буйствовать, не гонять гражданок на улицах Рима, не улюлюкать им вслед, — вызывало броскую красноту на лице. Отец полагал эту пунцовость признаком раскаяния, а Коммод просто злился на себя, ненавидел себя за то, что не обладает римской непоколебимостью и мужеством, чтобы показать отцу язык.
Воспоминания детства добавили молодому императору доблести — он приказал принести свет, затем принял из рук раба масляную лампу и решительно вошел в таблиний.
Здесь стояло несколько столов, стульев. Он медленно прошелся вдоль капитальной стены, возле которой располагались шкафы со свитками, книгами, писчими принадлежностями, перебрал нарезанную листами чистую бумагу — от прикосновения к запылившимся листам испытал омерзение и вытер руку о курчавую голову раба. Постоял возле кресла, в котором работал Марк, — сесть не решился, да и незачем, наказания можно распределять и лежа на удобном ложе. Дело нехитрое. Затем подошел к обширному столу, измерил взглядом гору бумаг свитков с печатями, нераспечатанных посланий, накопившихся за время болезни и после смерти отца. Это гора привела его в замешательство — он на мгновение впал в оцепенение, потом решительно заявил про себя и себе: «Завтра, завтра!..»