Барбаре пришлось плотнее запахнула плащ, стало теплее, но взгляд, брошенный на мужа говорил, что чувствует она себя далеко не так уютно, как казалось еще миг назад; на лице отразились сомнения, переходящие в тревогу. Сам же Хорнблауэр чувствовал воодушевление и гордость; ему было приятно и новое назначение, и отсутствие морской болезни, и ощущение, что есть на свете вещи, которые он может делать лучше Барбары, столь совершенной во всем. Еще чуть-чуть — и он начал бы поддразнивать ее, хвастаясь своей невосприимчивостью к качке, но здравый смысл и нежность к жене спасли его от столь невероятного святотатства. Она возненавидела бы его, если бы он решился на нечто подобное — с поразительной ясностью он вдруг припомнил, как сам ненавидел весь мир, когда его терзала морская болезнь. Хорнблауэр поступил лучше.
— К счастью, дорогая, ты чувствуешь себя хорошо — сказал он. — Ветер довольно свежий, но твой желудок еще никогда тебя не подводил.
Она взглянула на него с легким недоверием, но слова Хорнблауэра звучали вполне искренне и тронули ее до глубины души. А он продолжал, принося жене великую жертву, о которой она, по всей видимости, и не догадывалась.
— Завидую тебе, дорогая, — сказал Хорнблауэр, — сам я, как всегда в начале похода, питаю самые мрачные сомнения относительно своего бренного тела. Зато ты, к счастью, обычно всегда чувствуешь себя хорошо.
Да, вряд ли какой-нибудь мужчина смог бы привести лучшее доказательство своей любви к жене, чем он — пожертвовать чувством собственного превосходства, но для ее спасения он должен был притвориться, что пал жертвой морской болезни, хотя на самом деле это было не так.
Барбара сразу же приняла озабоченный вид.
— Мне так жаль, любимый — сказала она, кладя руку ему на плечо — надеюсь, ты не собираешься вернуться? Это было бы очень неудобно — особенно теперь, когда ты собираешься принимать командование.
Хитрый план Хорнблауэра сработал: получив пищу для размышлений о гораздо более важном предмете, чем поведение ее желудка, Барбара сразу же забыла обо всех своих неприятных ощущениях.
— Надеюсь, я выдержу всю эту процедуру, — ответил Хорнблауэр; он попытался изобразить улыбку — вымученную улыбку обреченного храбреца, а поскольку актерский дар не принадлежал к числу его особых талантов, очевидно, только отупляющая качка помешала проницательной Барбаре, которая обычно видела мужа насквозь, разгадать его игру. Угрызения совести начинали терзать Хорнблауэра, когда он видел, что разыгрываемая им пародия на героизм вызывает у жены восхищение. Ее взгляд смягчился…
— По местам стоять, к швартовке! — проревел капитан люггера и Хорнблауэр, взглянув вверх, вдруг с удивлением обнаружил, как близко они уже подошли к корме «Несравненного». Несколько парусов было поднято на носу линейного корабля, а его бизань-марсель работал назад, устанавливая «Несравненный» под некоторым углом к ветру, что давало люггеру возможность подойти с правого, подветренного борта. Хорнблауэр сбросил лодочный плащ и стоял открыто, так, чтобы быть хорошо видным со шканцев «Несравненного»: хотя бы для поддержания репутации Буша, он не хотел бы прибыть на борт без соответствующего предупреждения. Затем он повернулся к Барбаре.
— Время прощаться, дорогая, — сказал он.
Ее лицо было бесстрастным, как лицо морского пехотинца на смотру.
— До свидания, любимый! — проговорила она. Ее губы были холодны и она стояла прямо, не пытаясь подставить их для поцелуя. Хорнблауэру показалось, что он поцеловал мраморную статую. Вдруг она встрепенулась.
— Я позабочусь о Ричарде, дорогой. О нашем ребенке.
Никакие другие слова Барбары не смогли бы внушить Хорнблауэру большую любовь к ней. Он сжал ее руки в своих.
Люггер привелся к ветру, его паруса заполоскали, и в следующий момент он уже был прикрыт от ветра мощным бортом двухдечного линейного корабля. Хорнблауэр взглянул вверх: беседка — «боцманский стульчик» болталась за бортом «Несравненного» в готовности к спуску на палубу люггера.
— Уберите эту беседку, — крикнул он и бросил капитану люггера: — подведи нас вплотную.
Хорнблауэр не хотел, чтобы его подняли на палубу сидящим на «боцманском стульчике»: для принятия командования это было бы не слишком впечатляющее начало — коммодор, сидящий на доске с болтающимися во время подъема ногами. Люггер вздымался и опадал на волнах под самым бортом линейного корабля; окрашенные белой краской орудийные порты «Несравненного» находились на уровне плечей Хорнблауэра, а внизу кипела зеленая вода, сжатая корпусами судов. Наступал критический момент: если он сорвется и упадет в море, то его втащат на палубу промокшего насквозь, в парадном мундире, отекающем водой — это, пожалуй, будет еще хуже, чем появиться перед подчиненными на «боцманском стульчике». Оставив плащ лежать на палубе люггера, Хорнблауэр поглубже надвинул шляпу, передвинул шпагу на перевязи за спину и одним прыжком преодолел несколько ярдов, разделявших оба судна. Вцепившись в деревянную обшивку пальцами рук и упираясь ногами, он полез вверх по борту «Несравненного». Взбираться было трудно только первые три фута — затем завал борта значительно облегчил задачу. Хорнблауэру даже удалось остановиться и перевести дыхание, прежде чем завершить свое путешествие торжественным вступлением через входной порт и восшествием на палубу «Несравненного» со всем достоинством, приличествующим коммодору.
Это был кульминационный момент его карьеры. Хорнблауэр уже привык к почестям, которые ему отдавали как капитану — боцманские помощники свистели в дудки, четверо фалрепных помогали сойти с трапа, наряд морских пехотинцев взяли мушкеты «на караул». Но сейчас он был коммодором, принимающим под свою команду эскадру, поэтому его встречали шестеро фалрепных в белых перчатках, для встречи был выстроен весь отряд морской пехоты линейного корабля с оркестром, длинная двойная шеренга боцманских помощников с дудками, а в конце этой шеренги — множество офицеров в полных парадных мундирах. Как только нога коммодора ступила на палубу, барабаны выбили дробь, сопровождаемую свистом боцманских дудок, а затем флейты оркестра исполнили: «Из сердца дуба наши корабли и крепко просмолены наши парни». С рукой у края треуголки Хорнблауэр прошел мимо шеренг фалрепных и боцманских помощников; все это было необычайно радостно, хотя Хорнблауэр и пытался убедить себя, что считает все почести, отдаваемые его новому рангу не более, чем детскими забавами. На всякий случай он проверил, не блуждает ли у него на лице идиотская улыбка. С трудом, но все же подавив ее, он заставил свое лицо застыть в гримасе неумолимой строгости, приличествующей коммодору. В конце офицерской шеренги застыл Буш, отдавая честь своему бывшему капитану, стоял безо всяких усилий, несмотря на деревянную ногу. Хорнблауэру было так приятно вновь видеть Буша, что он вновь вынужден был подавить свою невольную улыбку.
— Доброе утро, капитан Буш, — Хорнблауэр приветствовал старого друга как можно более официальным тоном и протянул ему руку со всей сердечностью, допускаемой строгой флотской дисциплиной.
— Доброе утро, сэр!
Буш опустил руку от края треуголки и схватил руку Хорнблауэра, с трудом пытаясь изобразить, что вкладывает в это рукопожатие не дружескую симпатию, а лишь профессиональное уважение к офицеру более высокого ранга. Хорнблауэр отметил, что рука Буша тверда как раньше — производство в капитаны не сделали ее мягче. Если бы он был Бушем, то даже и не пытался бы сохранить лицо бесстрастным. Его голубые глаза сияли от радости, а резкие черты лица смягчила улыбка. Хорнблауэру и самому было труднее обычного сохранять внешнюю невозмутимость.