А то, что она толстую бутылку из темного стекла на подоконник поставила – очень правильно. И правильно, что его предупредила, чтобы не уронил. Он иной-то раз так в свое воображение погрузится, что и не заметит, как бутылку с подоконника на пол уронит.
А по приметам – враки. Вымысел. Это всё то, что по радио невидимая дикторша внушительным голосом называет «тьмой и предрассудками, доставшимися нам от прошлого». Откуда она знает? Кто ей это сказал?
А вот то, что гости в комнате соберутся, – то уж наверняка. Они всегда собираются, когда праздники… Новый год или другие… А шампанского попробовать всё равно не дадут. Проволоку размотают, пробкой хлопнут и сами всё выпьют. Да еще с таким удовольствием, с каким всегда пьют. А как выпьют и фужеры на скатерть поставят, так потом один гость, черноволосый и толстый мужчина в жилетной тройке и с головой, похожей на утюг, сразу скажет:
– Да-да, товарищи! Да-да! Так, товарищи, ещё можно жить!
А сосед его по столу, румяный, с белыми бровями и маленькими ушами, закивает, руки зачем-то потрёт и закричит:
– Вот где крымский виноград, бочки деревянные!
И все за столом засмеются. Зазвенят вилки, ножи; все начнут есть винегрет, заливную рыбу, ветчину, шпроты…
И ни откуда не появится, из небытия не вернётся тот проходимец, начальник полустанка. Ни у кого не спросит он больным голосом:
– А где же я?
Лишь двое гостей встают из-за стола, и ножки стульев скребут по паркету. Стряхивая пепел в консервную банку на сундуке, они молча курят в коридоре; затем тот, что в жилетной тройке и с головой, похожей на утюг, говорит тому, кто белобрысый и с маленькими ушами:
– Да кто нас всех разберёт. Как в голову что-то даст, в мозг что-то ударит, так всё бросишь и поедешь. А чего? Я тебе говорю!
– Да уж, Евгений Максимыч…
– А чего? Я тебе говорю. Как миленький, побежишь. За тётей-то за такой. А чего? Билет купишь и поедешь. А то как же? Я тебе говорю! И чёрт с ней с вешалкой, черт с ней пропиской!
– Да уж, Евгений Максимыч…
А за окном снег светится, изломанная тень рамы на полу. Темнота в комнате почти прозрачная, как марля, и смутно белеет на ёлке орех в серебряной фольге. Пахнет недоеденным винегретом, еще каким-то сложным запахом гостей. Они давно ушли догуливать к рыжеволосой красивой соседке: она живёт в дальнем конце коридора. У неё – проигрыватель на тумбочке, романсы на чёрных круглых пластиках с дырочками посередине. А диван у соседки как ловко стоит! Он так ловко стоит, что в темноте не слышно, что происходит на диване, кто там вздыхает и шепчет что-то, и чьи ботинки под стулом, и кто поёт в ночи: «Вышла мадьярка на берег Дуная»1… И связь тут размытая. Весьма иллюзорная связь и с шампанским, и со всем остальным. При чём тут Дунай? Какая мадьярка?..
…Он засыпает на кровати за шкафом. Он не слышит, как в другом конце коридора опять пробка хлопает, и люди хохочут, кричат:
– Хочу полусладкого! Хочу, чтобы в голову посильнее ударило! В такой стране живём! Пусть всё летит одни концом вверх, а другим вниз!
И пенится всё и летит. Бог весть, куда. Но кажется, в туманную даль ближайшего утра.
Конец двадцатого
Жильцы в квартире говорили, что ближайшее утро – вот оно, тут как тут, и опять трудовое. А до конца века не так уж близко: не так давно дворнягу в космос запустили, а человека подготовили. Другие им возражали. Не в смысле запущенной на околоземную орбиту беспородной собаки, а в смысле того, что нечего языком трепать насчет вещей далеких и непонятных. Эти вторые, в отличие от первых, были люди приземленные. Ни про какие «концы» думать им не хотелось. Осень бы пережить да зиму перезимовать, а уж там поглядим…
Клюев себя ни к одному из этих двух лагерей не относил. Ему уже было почти восемь лет, и он считал себя человеком, который сам отдельный лагерь. А потому и финал ХХ века, по его мнению, мог находиться в разных местах: в деревянном сумраке шкафа, в крупном медном тазу, висевшем на стене в коридоре, или на дальних подступах к тому невероятному по величине городу, где Клюев жил и откуда отдавались команды на запуск в Космос собак. Иными словами, он был убежден, что все века, вне зависимости от их порядкового номера, если и кончаются, к примеру, в шкафу, то не сразу. А начинаются они, скорее всего, не в коммунальной кухне, а там, где высятся над рекой темные холмы, пустует в ожидании снега изогнутый лыжный трамплин и теряют разноцветную листву вековые деревья.
Могло быть, конечно, наоборот. В смысле концов и начал.
Единственное, чего наоборот не могло быть, – это наступление вечера. Сопровождаемый дождем, стучавшим по карнизу, и темными низкими облаками над городскими крышами, он всегда наступал следом за днем. Это Клюев знал наверняка. Как и то, что вечером с работы приедет мама. Она войдет в комнату и скажет: «Ты, сынок, можешь из кухни зеленый чайник принести? Ты только, когда будешь нести чайник, кипятком не обварись. А то ведь, ты знаешь, я этого не переживу». И он пойдет в кухню и принесет оттуда чайник и поставит его на стол, на журнал «Огонек» в цветной обложке. А мама тем временем снимет свое зеленое пальто с черными холодными пуговицами и сядет за стол. А когда она сядет, а он войдет в дверь с чайником и поставит его на цветной «Огонек», она ему скажет: «Сладкого чаю хочу, очень сладкого. И бутерброд с голландским сыром съела. Ты можешь сделать маме бутерброд с голландским сыром?»