Но еще не угасла надежда у самых стойких. Они держались больше трех недель. И только 23 июля закончилась героическая борьба стачечников.
Репортеры буржуазных газет поспешили заявить, что «после семидесяти двух дней анархии город начал жить обычной жизнью».
Но это было свидетельство верхоглядов. Старая, обычная жизнь умерла. Стало иным отношение к рабочим: насилие и произвол ушли в небытие. Фабриканты из тех, что дальновиднее, прекрасно понимали, что рабочего, прошедшего школу на Талке, в фабричную тюрьму не посадишь, в физиономию ему не дашь и даже не крикнешь на него, как на последнее быдло. Рабочий человек поднял голову, с ним поневоле приходилось считаться.
И Михаил Васильевич Фрунзе убедительно оценил значение этого факта: «Хотя стачка окончилась лишь частичными экономическими уступками со стороны хозяев, но в итоге ее произошло идейное освобождение рабочего класса, и «властительницей дум» в его районе окончательно становится наша партия…»
И Владимир Ильич Ленин, пристально следивший за деятельностью первого Совета, высоко оценил инициативу ивановцев:
«Иваново-Вознесенская стачка показала неожиданно высокую политическую зрелость рабочих. Брожение во всем центральном промышленном районе шло уже непрерывно усиливаясь и расширяясь после этой стачки».
Одним из центров этого брожения стала Шуя и ближайшие к ней рабочие поселки. Туда и предстояло вскоре переселиться Трифонычу.
Иногда спрашивал себя молодой большевик Михаил Фрунзе: по каким таинственным законам собираются люди в устойчивые коллективы?
Когда это касалось массы стачечников, объяснение находилось без труда: они были боевыми товарищами.
Вековое стремление народа к товариществу понимал Гоголь, и он образно выразил это в повести «Тарас Бульба». В уста Тараса он вложил красивые и умные слова о природе товарищества.
А дружба! Тут дело более деликатное. И видимо, одной идейной близости мало. Тут нужна избирательность, потому что товарищей много, а друзей мало.
Да, в близком общении все идет в оценку: и характер, и выдержка, и уступчивость, и самоограничение. Словом, друга надо любить самозабвенно, прощая ему слабости и мелкие прегрешения, будучи уверен, что во всем самом сокровенном он тебе лучший товарищ.
На дружбу Трифоныч был скуп: Отец, Дунаев, Балашов. И — Андрей Бубнов.
Ни Фрунзе, ни Бубнов в те дни и не догадывались, сколько испытаний выдержит их дружба, где и когда пересекутся их пути. Но симпатию к Андрею Трифоныч обнаружил с первой встречи. Бубнов вспоминал: «Я помню его в первый раз, когда он — студент Политехнического института — 6 мая 1905 года пришел во двор дома, где я жил в Иваново-Вознесенске».
Фрунзе получил адрес Бубнова в Москве и, представившись Федору Афанасьевичу, пошел к Андрею.
Тот жил двойной жизнью, как все подпольщики. Но нелегалом был весьма своеобразным: днем отсиживался у родителей в кондовой купеческой семье, а вечерами и ночами исполнял функции партийного агитатора и пропагандиста. И очень долго не бросался в глаза полиции, надежно охраняемый сословными преимуществами. Да и кому из властей могло прийти в голову, что под крылышком купца Сергея Ефимовича Бубнова и его жены Анны Николаевны свил гнездо такой крамольный сын?
Андрей закончил реальное училище в Иваново-Вознесенске, поступил в Московский сельскохозяйственный институт, не так давно преобразованный из земледельческой и лесной академии. Но в 1903 году познакомился с Николаем Бауманом, руководившим тогда Московским комитетом партии, и стал большевиком. Из института вышел. Дома объяснил, что по болезни, а на самом деле — из страстного желания послужить рабочему классу. Был он человек начитанный, боевой, и с лета 1905 года ткачи и красильщики его неизменно выбирали в свои партийные органы.
Михаил и Андрей познакомились в доме купца Бубнова, там и встречались всякий раз, когда хотели побыть вдвоем. Скоро сблизились, и Андрей сообщил родителям, что господин Безрученков — старый его друг.
И позднее жизни их переплетались многократно: и на баррикадах Пресни, и на съезде в Стокгольме, и на Украине, когда добивали банды батьки Махно. И случилось так, что в дни великой партийной драки вокруг Брестского мира на время попали они в один лагерь, пытаясь противоборствовать Ленину. А в год смерти Фрунзе Бубнов был рядом с ним в Реввоенсовете на должности начальника Политического управления Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
Химик крепко полюбил Трифоныча, был его чичероне на первых порах в Иваново-Вознесенске, потом добрым оруженосцем и преданным другом. И первый раз в ивановскую каталажку угодили они вместе осенью 1905 года.
Правда, случались у Андрея и промахи: мало было выдержки, частенько лез он на рожон, и его приходилось осаживать. Он, к примеру, готов был поджечь дом своих родителей после резни на Талке 3 июня. По ночам умел не спать, однако в эти часы предпочитал ходить с Иваном Уткиным в патрульной группе дружинников. А к лекциям и беседам готовился мало и брал «на ура», не умел скрупулезно разобраться в обстановке. Но листовки писал лихо и на кратких «летучках» был незаменим: там ценилась очень яркая и звонкая речь.
Трифоныч упорно прививал ему вкус к теории. И никогда не сомневался, что этот страстный парень — с овсяным чубом и голубыми глазами — пойдет далеко. Химик оправдал надежды друга: написал одну из первых книг по истории большевизма. К пролетарской революции он пришел зрелым революционером, отсидев тринадцать раз в царских тюрьмах. А Великий Октябрь встретил в Петрограде, будучи членом Военно-революционного центра ленинской партии.
Но в короткие летние ночи бурного 1905 года, оставаясь наедине в комнате Андрея, они спорили или предавались «исповеди». Бубнов хорошо запомнил ту ночь, когда жарко решалась одна сложная проблема и Михаил обстоятельно высказал свое кредо: может ли интеллигент перевоплотиться в рабочего, не растворяясь в нем и сохраняя все присущие себе черты?
— Да! — Фрунзе ответил утвердительно. — Только все дело решают три кита: простота и искренность, определенность и ясность стремлений и действительно доброе отношение к рабочим.
Бубнов удивился:
— Но ведь все эти категории внеклассовые?
— А мы их наполним классовым содержанием. Да и придет же время, когда такие понятия станут обычной нормой поведения каждого человека.
— Ох далеконько! — вздохнул Андрей.
— Не спорю. Но — верю. А теперь порассуждаем, — Фрунзе закурил папиросу. И стал медленно ходить по комнате из угла в угол. — Мир ивановского ткача тесен: в нем много заскорузлости, почти нет места высокой культуре. Это прямые следствия подневольного труда на хозяев, и рабочего тут винить не в чем. Но даже представить себе нельзя, как развернется тот же ткач, когда станет работать на себя, на общество!
В тесном и убогом мире все потребности примитивны: как-нибудь отработать смену при плохих харчах, получить «дачку», пропустить хороший стакан водки, чтоб забыться и уснуть. Или поколобродить под пьяный ор и насладиться гармошкой.
Но не все такие. Есть люди восприимчивые, с проблеском сознания. Однако любая искра может угаснуть в условиях идиотизма жизни в «спальне», и понимание своей исторической роли не пойдет дальше, если искру не раздувать.
Мы с тобой стоим возле кузнечного меха и раздуваем нашу искру. В этом призвание интеллигента, протянувшего руку рабочему…
Но из искры должно возгореться пламя. И наше пламя — теория социалистического переустройства мира. Ее надо привнести в рабочее движение, и она станет руководством к действию, без которого сама теория сера.
Вот тут и начинается самое главное для работника партии, особенно для интеллигента, живущего в рабочей массе. Маркс мог писать «Капитал» в уединенном кабинете: великую теорию нельзя создать в суматохе будней. Но и он был тысячами нитей связан с движением рабочих всего мира. Уединялся и Ленин, когда писал «Две тактики социал-демократии в демократической революции», не порывая связи с беспокойной жизнью в редакции газеты «Вперед» и направляя движение рабочих в России. Мы же практики в этом движении. Но тоже обязаны уединяться на ночь, чтобы усвоить написанное Марксом и Лениным: иначе, Андрей, мы будем видеть землю, но позабудем, что есть путеводные звезды!..