Выбрать главу

Долголетние деловые узы, общие заботы о развитии земледелия во всей стране, и в частности в Ленинградской области, связывали Кирова с Николаем Ивановичем Вавиловым, членом ЦИК СССР, основателем ряда научно-исследовательских институтов, ученым, которого характеризует уже один его титул: советский академик, лауреат Ленинской премии 1926 года, член Королевского общества в Лондоне и Эдинбургского королевского общества, член-корреспондент Академии наук в Галле и Чехословацкой академии сельскохозяйственных наук, почетный член Индийской академии наук, член Нью-Йоркского географического общества, почетный доктор университетов в Брно и Софии.

Киров всегда с признательностью говорил об одном из учеников и сотрудников Вавилова, пионере заполярного земледелия профессоре Эйхфельде, о почетном члене Академии наук СССР Шухове, замечательном творце новой техники. Научные организации представили к ордену академика Генриха Осиповича Графтио, строителя Волховской и Свирской гидроэлектростанций, — Киров поддержал ходатайство решением секретариата обкома партии и телеграфно просил ЦИК СССР ускорить награждение выдающегося энергетика. Когда семидесятилетнего ученого-языковеда академика Николая Яковлевича Марра сразил паралич, врачи каждое утро передавали в Смольный телефонограмму о ходе заболевания. Каждая такая телефонограмма была первым документом, который Киров тогда читал на работе. Иван Петрович Павлов до конца своих дней так и не узнал, как заботился Сергей Миронович о том, чтобы великий физиолог и его сотрудники не страдали от лишений в трудные времена.

По-особому сложились отношения Кирова и академика Александра Евгеньевича Ферсмана.

Во второй половине двадцатых годов ученый, сам о том не подозревая, настроил против себя немало ленинградских работников, отнюдь не склонных к спецеедству. В частности, руководителей существовавшего при Ленинградском облисполкоме Карело-Мурманского комитета, ведавшего проблемами развития северной экономики. Суждения члена этого комитета Ферсмана о хибинском апатите, о промышленных перспективах Севера были расплывчаты. Возникло впечатление, переходившее в убеждение, что Александр Евгеньевич чего-то не договаривает. Общавшиеся с ним советские и партийные работники даже не намекали ему, как вредна его медлительность. Однако в узком кругу, между собой, они порицали Ферсмана за эту медлительность, а кое-кто и ошибочно истолковывал ее.

К счастью, был человек, который глубже всех проник во внутренний мир ученого, разгадал подоплеку драмы, одиноко переживаемой Ферсманом, помог ему полностью отбросить тягостные сомнения, грозные опасения. Это был Киров.

Спустя десятилетие академик Ферсман рассказывал, что, по его выражению, в конце двадцатых годов он долго метался среди трех огней.

Александр Евгеньевич не очень-то верил, что наша небогатая тогда страна с ее бездной прорех и нужд способна быстро создать горнопромышленный центр на диком Севере, где каждый шаг сопряжен с колоссальными затратами средств: «Казалось, выгоднее пока вкладывать деньги и силы в обжитые края».

Ученые реакционного толка с самого начала, с 1920 года, мешали Ферсману изучать северные недра. Ассигнования на геологические экспедиции урезывались до жалких подачек. Вскоре после того, как в Ленинград перевели Кирова, с этим было покончено. Но академические мужи-рутинеры оставались по-прежнему в весе. В Ферсмане, своем коллеге-академике, они видели и хотели видеть лишь директора минералогического музея, путешественника-наблюдателя или теоретика, далекого от практической деятельности. Случись любая неудача, они не преминули бы опорочить идею освоения Севера, а заодно изобразить Ферсмана прожектером, авантюристом: «Казалось, лучше выжидать, пока изыскания накопят материалы, неопровержимые сверх меры».

А пуще всего прочего, как говорил Ферсман, удручали его вылазки оппозиционеров. Беспартийный, совершенно непричастный к борьбе с ними, ученый в ее перипетиях не слишком тонко разбирался. По выражению Александра Евгеньевича, то и дело рушились авторитеты, вчерашние политические столпы вдруг низвергались в оппозиции да уклоны, затем каялись и вновь нападали на генеральную линию партии:

— Эта лихорадка не позволяла определить, насколько устойчив азартный интерес ленинградских большевиков к Северу. Казалось, лучше выжидать.

Тогда и случилось так, что Киров стал часто приглашать Александра Евгеньевича в Смольный. Беседовали подолгу. То на отвлеченные, то на практические темы. О законах общественного развития. О партии. О партии и пятилетке. Об индустриализации, продиктованной не чьим-то пристрастием к машинам, а историческими обстоятельствами. О тракторизации и химизации как двуедином залоге подъема сельского хозяйства. Об удобрениях как основе химизации земледелия. Об отечественном апатите, без которого не насытить землю удобрениями. Снова о партии, ее стратегии и тактике в экономическом развитии страны. Об интеллигентской привычке персонифицировать события, пренебрегая объективными истинами, непреложными закономерностями. Об умении мыслить исторически, не утопая в мелких фактах, преходящих событиях и неприятностях. И еще о многом.

— Сергей Миронович влюблял меня в дела и думы партии, а я влюбился в него. Я и впрямь привязался к нему. С ним было спокойно и светло.

Александр Евгеньевич словно выздоравливал после недуга. Никакого одиночества. И никаких неодолимых преград. «Чуть что, звонишь, приходишь в Смольный».

Сергей Миронович помогал больше, чем Ферсман просил, ожидал.

Чтобы ослабить влияние маститых рутинеров от геологии, промышленные запасы хибинского апатита разведывали и Ленинградский совнархоз, и Институт удобрений, а обслуживало, обстраивало их в безлюдном краю управление Мурманской железной дороги. Все туманное прояснялось в кировском темпе: да, изученные месторождения руды вполне позволяют немедленно начать разработку их. Все, что тянулось годами, завершилось в несколько месяцев созданием треста «Апатит».

Спустя еще несколько месяцев, в июле 1930 года, когда отгружались первые эшелоны с апатитом, в Хибинах распахнулись двери научной станции «Тиэтта», что по-саамски означает: наука. Станцию эту Ферсман хотел основать еще в 1925 году, но академия отказала в необходимой для строительства скромной сумме, в десяти тысячах. Теперь все было по-иному. Академику Ферсману открылся путь к новым серьезным изысканиям.

Но своей песнью песней он считал апатит.

С декабря 1934 года Ферсман называл хибинский апатит камнем плодородия Великой кировской земли.

Своя песнь песней была и у профессора, будущего академика Сергея Васильевича Лебедева.

Еще в молодости он после двухлетних опытов, в 1910 году, первым в мире получил первые граммы искусственного каучукоподобного вещества. Практически же петербургский ученый ничего не достиг, так как российские фабриканты и заводчики не заинтересовались открытием, не хотели финансировать дальнейшие исследования. Промышленное изготовление каучука, не уступающего по качеству естественному, оставалось тайной. Раскрытию тайны Лебедев смог посвятить себя лишь на шестом десятке лет, после Октября, начиная с 1926 года.

Возобновление заброшенных, полузабытых исследований требовало внимания, средств. Сергей Васильевич и его сотрудники, в том числе коммунист Валентин Петрович Краузе, решили искать опоры и помощи в партийных организациях. Обратились в Василеостровский райком ВКП(б), к Петру Ивановичу Струппе, одному из виднейших впоследствии ленинградских большевиков. Струппе связал ученых с новым секретарем губкома ВКП(б) Кировым. Сергей Миронович откликнулся тотчас же: обеспечить полнейшую поддержку, если и нет гарантии успеха. С тех пор лаборатории Ленинградского университета и Военно-медицинской академии, где профессор Лебедев преподавал химию, были к его услугам для любых опытов; Резинотрест выделял столько денег, сколько Лебедев просил.