Мы ответили, что пленные, пробираемся к дому.
Старик сказал:
- Ложь! Это, впрочем, ваше дело. Вы считаете нужным скрывать истину. Разрешите и мне, в таком случае, сохранить инкогнито, - с этими словами он отвернулся от нас и уж больше не говорил ничего.
Мы набрали бурьяну и сухих веток. Но старика этим к себе не расположили. Он даже не пожелал ответить, когда мы спросили, где находимся.
Немного погодя он подвел поближе к костру свою корову. Вбил ногой в землю колышек, привязал к колышку животное. Потом расстелил с подветренной, просушенной костром стороны свое длинное ветхое пальто и завернулся в него. Уже улегшись, он пробурчал:
- Следите, граждане, за тем, чтобы меня не поджечь.
Нас разморило. Кто первым уснул - не помню. Заснули сидя, поджав к животу колени.
Проснулся я от резкого, гортанного крика. Я вскочил. Костер погас. Но было светло, луна еще не зашла. Очень низко, противно рыча, летели тяжелые немецкие бомбардировщики.
Старик, задрав лицо к небу, махал кулаком и ужасно ругался, посылая в адрес летчиков проклятия на немецком языке: "Ферфлюктен!" - и еще какие-то слова...
Он бегал по полю и так размахивал своими костлявыми, длинными руками, что, казалось, сейчас оторвется от земли, нагонит самолет и вцепится в него.
Увидев меня, старик закричал:
- Слушайте, вы! Стреляйте, стреляйте! Есть приказ - по самолетам врага из всех видов оружия! Стреляйте же, черт вас возьми!!!
Когда самолеты скрылись из виду, старик в изнеможении опустился на землю, прижав ладони к лицу.
- Не можем ли мы для вас что-нибудь сделать? - спросил Симоненко участливо.
- Оставьте меня в покое, - ответил старик. Потом уже мягче добавил: Не обращайте на меня внимания. Мне уже нельзя помочь. Я тоже никому и ничем не могу помочь. Я теперь бродяга - и только.
Что ж, мы оставили его в покое и пошли дальше. Раза два оглянулись. У кучи пепла лежала корова, рядом с ней сидел бородатый человек. Симоненко заметил, что плечи его вздрагивают.
Было ясно: старик перенес большое потрясение. Какое? Почему он бранился по-немецки? Уже одно то, что он грозил с такой страстью немецким самолетам, показывало, кто его враг.
- Где-то он найдет себе приют? - тихо сказал Симоненко.
Вскоре он узнал дорогу, ведущую в Лисовые Сорочинцы. И тут спохватился:
- Слушайте, товарищ Федоров, я вернусь, позову его с собой. Мать возьмет его к себе, обогреет. Обождите меня, товарищ Федоров, ладно?
- Ладно, только смотрите, не пригрейте змею. Кто знает, что это за человек...
Но Симоненко только махнул рукой и побежал назад.
Я устроился за придорожным кустом. Ждал долго, продрог, сжался в комок и незаметно уснул опять.
Симоненко с трудом меня растолкал.
- Идемте, Алексей Федорович! - кричал он мне в ухо.
- А где старик? Вы что, не нашли его?
- Он отказался. Был очень растроган моим предложением, но... по-видимому, и, верно, голова у него уже слаба. Повторяет одно: "Они меня везде найдут..." Кто они, почему найдут? Ничего я не понял. Но идти со мной наотрез отказался. А на прощанье пожал руку. Горячо тряс. "Спасибо, говорит, - за внимание..." Что с таким делать? Немцы, если увидят его, могут расстрелять. Они, говорят, всех душевнобольных уничтожают.
*
Следующая остановка, и довольно длительная, была уже на родине Симоненко, в Лисовых Сорочинцах. Тут и на мою долю перепала толика материнской ласки.
Два промокших, голодных мужика ночью ввалились в хату одинокой старушки.
- Ой, сыну, мий сыну! - вскрикнула старушка и повисла на шее Ивана Симоненко.
Я стоял в стороне, ждал. Сын и мать любовались друг другом: она расспрашивала - он отвечал, затем он расспрашивал... Я наслаждался теплом хорошо натопленной хаты и преглупо улыбался.
Старушка разогрела воду, дала и мне чистое белье, мы помылись с головы до ног. После купанья сели за стол. Ели курятину. На тарелке лежали красные, свежепосоленные помидоры и плотные с пупырышками огурчики.
Весь этот вечер и чуть не весь следующий день мы вольготно отдыхали. Как я спал этой ночью! Простыня снизу и простыня сверху, ватное одеяло... В окно стучал дождь, ветер со свистом крутил в трубе, а я спал... Проснусь, послушаю, подумаю, что вот - где-то по соседству немцы, повернусь на другой бок и снова спать... Утром мы опять наелись досыта.
Старушка Симоненко, критически оглядывая меня, заявила:
- Як же це можно, така велика людына, а обирвана...
Она добыла из комода кусок "чертовой" кожи, чтобы сшить мне из нее гимнастерку и брюки. Попыталась сама скроить, разметила, но резать не решилась и, взяв материю, куда-то ушла.
Вернулась и говорит:
- Пойдем, Олексий Федорович, к портному, он вас ждет.
Если следовать правилам строгой конспирации, надо бы, разумеется, насторожиться. В самом деле, и старушку-то толком не знаю, портного и подавно. С чего же это он согласился сшить мне костюм, да еще за один день, как сказала хозяйка - не ловушка ли? Пистолет мой под подушкой. Пойти взять его - не обидишь ли хозяйку?
Однако желание получить чистый и новый костюм превозмогло опасения.
"Ладно, - решил я, - никто в лицо меня здесь не помнит. А помнит, так в этом виде не опознает..."
Костюм, сшитый сельским портным из Лисовых Сорочинц, останется в моей памяти на всю жизнь.
Мне сразу стало ясно, что хозяин догадывается, кто его заказчик, что не секрет это и для его жены, дочерей. У них в семье все портняжничали. Костюм потому и сделан был с такой быстротой, что взялись за него всем домом. Так вот, все в семье от мала до велика знали, что помогают депутату Верховного Совета, секретарю обкома партии, знали, что жизнью своей рискуют. Но никто из них и виду не подал. Снял хозяин мерку, спросил, как полагается, есть ли приклад, пуговицы, материал на карманы.
- Нет? Что делать, свои поставим. Завтра утром приходите за костюмом.
- А платить, - спрашиваю, - сейчас или потом?
- Что вы, товарищ... - тут портной чуть не назвал меня по фамилии, но жена так на него глянула, что он спохватился и просто сказал: - После войны рассчитаемся...
Прожил я в Лисовых Сорочинцах дней шесть. Деятельности там особой не развивал, а только набирался сил, приглядывался к людям, оценивал положение, думал.
Иван Симоненко куда-то уходил, его мать хлопотала по хозяйству, в комнате я оставался один. Чистенько, цветы, полотенце под образами, равномерное тиканье ходиков. В такой обстановке я никогда подолгу не находился. Во время командировок по селам я, само собой, в таких хатах неоднократно останавливался, ночевал. Но тогда все было иначе: хата всегда была полна людей, приходили районные и сельские работники, говорили, спорили до глубокой ночи. Утром уезжали в поля.
А тут сижу один, никто меня не ищет, никто ни с чем не обращается.
Я ходил взад и вперед, напевая под нос, останавливался, прижимался спиной к теплой печке, затем опять ходил, иногда садился к окну, всматривался в сельскую улицу. Книг не было. Письмо написать - и нечем и некому. Давным-давно я не видел газет, не слушал радио.
Между тем я должен был действовать, руководить... Изменились условия работы... Но партия-то ведь по-прежнему - организатор и руководитель масс, народа...
И никто с меня ответственности не снимал. Предположим, вызовут меня в Центральный Комитет и спросят... Меня спросят, конечно, в первую очередь, как живет народ в оккупированном селе, каково экономическое положение села, какие настроения у людей, как народ сопротивляется захватчикам. И меня еще спросят, разумеется: что вы, Федоров, делаете и каковы ваши планы на будущее, как вы намерены построить работу подпольной организации?
Именно эти вопросы я и задал себе самому в тихой комнатке симоненковской хаты. И остался собой недоволен: к ответам не готов.
Я заметил, что надо мной еще довлеют старые привычки, что строй мыслей у меня еще зачастую довоенный, или, точнее, легальный.
Смотрю в окно, моросит дождь, вдали, в поле, несколько женщин скирдуют хлеб. Смотрю и отмечаю, что погода для будущего урожая хорошая, а вот со скирдованием запаздывают... Но вдруг обрываю себя: теперь же все наоборот, здесь немцы. И погода хороша для немцев, а заскирдованный хлеб немцы отнимут у крестьян.