"Если субъект этот послан за мной один, я с ним в любое время справлюсь. Но похоже, что он меня не за того принимает", - так думал я и решил дать ему выговориться.
Он болтал охотно и гораздо откровеннее, чем у Бодько. Я заметил, что он пьяноват.
- Я тут, на вокзале, - продолжал он, - по стародавней привычке устроился... Уж сколько на веку своем путешествовал... Есть там две комнатки, пожаром нетронутые, холодно, так я самогоночкой подтопился. Куда пойдешь? В селах косятся и за деньги ничего, кроме самогона, не дают, ночевать не пускают...
- А что ж меня пускают?
- Так я вижу. И давно попутчика ищу такого.
- Какого это такого, чего жмешься?
Он опять рассмеялся, быстрым взглядом окинул меня и махнул рукой. Смех его мне ужасно не нравился. Верно, что по смеху можно определять человека.
- Говорить? - спросил он и огляделся по сторонам.
- Чего ж не говорить? Никого ж нет. Говори, конечно.
- Вижу я в вас настоящего хозяина... Был и я когда-то таким, да не столько я, сколько родитель мой. На мою же долю советская власть пришлась. Но и я, было время, держался. Землицу арендовал, мельницу отстроил. Не ветряк, как у вас здесь в Малороссии, а водяную мельничку...
- Какая к черту Малороссия?
- Понимаю и сочувствую. Но только уж очень меня тянет на слова, которые при советской власти запрещались. Да ведь не в том счастье, что Малороссия или Украина, а в том, что наконец-то опять наш закон будет! Хорошо вам. А к нам в Костромскую губернию когда-то еще немец придет.
Мы стояли у маленького железнодорожного мостика. Позади возвышались развалины станции, вокруг нее несколько служебных построек, по всему видать, брошенных. За мостиком начиналась степь. Километрах в трех чернело село. Там была явочная квартира, указанная мне Егором Евтуховичем Бодько. Смотрел я на этого костромского кулачка и не знал, что мне с ним делать. А он продолжал заливаться:
- Иду я так по Украине вашей, Алексей Максимович, и вижу - много еще дела надо, чтобы порядок восстановить. Пробовал сперва прямо говорить народу, что из хозяев я, что рад новой власти. Только что не били, а есть никто не давал. Может, потому, что кацап. Нет, не то. Другой рязанский парень в момент пристроится. Хотел я один раз и горлом взять: давай, мол, вот немецкий пропуск, а то к властям пойду! Того хуже. Нет, Алексей Максимович, надо еще такую агитацию плеткой по заду, чтоб вспомнили царя-батюшку!!! - и в голосе его даже визг появился, так зло он это сказал.
Он явно рассчитывал на мое сочувствие. Мне очень хотелось тут же вот, не сходя с места... Вспомнил я шоферов: как они предателя просто решили. Ведь и этот ждет не дождется, когда ему немец в протянутую руку плетку вложит. Но там, почти в виду фронта, где убитых валялись сотни, случай с шофером прошел незамеченным. А я уже километров за сто в тылу. Чего доброго, явятся немецкие следователи из Прилук! Я соображал, как быть. Очевидно, кулачок что-то почуял недоброе, сразу осекся.
- А как у тебя насчет здоровья? - спросил я.
Он не ответил, понял, что происходит совсем не то. Лицо его прямо-таки почернело.
- Так, говоришь, костромской? Не бойся, идем вместе, со мной не пропадешь!
Я положил ему руку на плечо. Решил выйти с ним в степь. Там, в стороне от построек, было бы просторнее разговор кончать.
Он внезапно присел, извернулся и прыгнул в канаву, в тень моста. Я дал туда несколько выстрелов и прыгнул тоже вниз. Он громко закричал, застонал и вдруг ответил выстрелом. Зашуршал сухой бурьян, и в этот момент, как назло, луну закрыло облаком. Я еще с минуту елозил по дну канавы. Опять выстрел. Канава оказалась глубже, чем я думал. По ней текла вода, а берега обросли такой густой колючкой, что в темноте и разобрать-то ничего было нельзя. Меня еще слепила ярость. Лез напролом и запутался в колючках. Он же, верно, низом, по-над самой водой прополз.
- Утра, света дождусь, никуда, сволочь, от меня не уйдешь! - кричал я с остервенением в темноту. Но, когда немного остыл, понял: так нельзя.
Выбрался из канавы. Луну заволокли тучи, стал моросить дождь. Но глаза уже привыкли, кое-что видно, очертания дороги разобрал. Постоял еще у моста с пистолетом минут десять. Ох, и ругал же я себя! Но что делать? Пришлось уйти.
То, что он не стрелял мне вслед, дало мне основание думать, что я его ранил и даже, может быть, смертельно. Никому я об этом случае не рассказывал. Глупо вышло. До сих пор мне совестно: явный предатель ускользнул у меня из-под носа.
Я шел по степи удрученный и очень злой. Дождь усиливался, мокрый ветер бил меня по лицу. Но уж никак я не думал, что этой же ночью на мою долю придется еще одно приключение довольно неприятного свойства.
Часа в четыре утра я вошел со стороны огородов в село Левки Мало-Девицкого района и постучался в окно хаты, указанной мне Бодько.
За дверью переругивались два голоса - мужской и женский. Женский был решительным и властным, мужской - раздраженным и визгливым. Мой стук не сразу услышали.
- Эх ты, голова! - кричала женщина. - Голова ты был, головой и остался. Да что у тебя в той голове? Ну, чего молчишь? Говори, чи в твоей голове - навоз, чи опилки?
Мужчина предпочел этот прямо поставленный вопрос пропустить мимо ушей.
- Ты, Марусенька, взгляни в корень, конкретно...
Я постучал громче. Спорщики разом смолкли, потом зашептались, потом стали двигать какой-то тяжелый предмет. Минуту спустя женский голос, стараясь казаться ласковым, спросил:
- Кто там? Кулько хворый лежит.
- Отворяй, хозяйка, отворяй. Да поскорей, свои! Скажи Кузьме Ивановичу - Федор Орлов, старый друг его.
Федор Орлов - моя партийная, подпольная кличка. Ее знали все оставленные для нелегальной работы в области.
Хозяйка ушла; вероятно, совещалась с мужем. Вскоре она вернулась и отворила дверь. Не поздоровавшись со мной, она ткнула в сторону печки:
- Там лежит!
Кузьма Кулько лежал на печке, закутавшись в одеяло до самого подбородка. Его жена подняла повыше каганец, чуть не сунула мне в лицо.
- Узнаю, - сказал Кулько. - Действительно, Федоров. А мы, Федоров, с жинкой все нимцев ждем, так вот выработали план конспирации: я тифом "болен". Они, говорят, к тифозным никого не ставят и вообще ужасно сторонятся.
- Совершенно верно, - серьезно ответил я. - Хаты тифозных, туберкулезных, дизентерийных и всех прочих инфекционных больных они заколачивают снаружи, обкладывают соломой и сжигают вместе со всем добром.
Не знаю, поверил мне Кулько или нет, только с печи сарвался, как ужаленный. Он быстро натянул порты и рубаху, сел к столу и молча стал смотреть на меня. Жена его тоже молчала, но я заметил, что по лицу ее блуждает довольно ехидная улыбочка.
Я уже немного обогрелся и стал, не торопясь, оглядывать комнату. Поведение хозяев было странным. И раньше, чем начать беседу, мне хотелось понять, с кем я имею дело. Кулько я знал только, так сказать, в официальном порядке: встречался в Чернигове на разных областных совещаниях, разговаривал с ним, когда приезжал в Мало-Девицкий район. Средний работник. И внешность у него довольно ординарная: средний рост, средняя полнота, лысина посреди затылка. Одевается, как все. В село Левки он переехал из районного центра по указанию подпольного райкома. Хата, где он устроился, принадлежала не то его родителям, не то родителям жены.
Как ни плохо освещалась комната, я, по многим признакам, понял, что хозяева не то делят имущество, не то готовятся его вывозить. Большой сундук был так набит, что крышка не закрывалась. На составленных стульях лежало несколько свежедубленых полушубков. Новые ведра, штук десять, засунутые одно в другое, стояли в уголке и тут же, рядом, в куче, валялись сбруя, уздечки. Под диван торопливо засунут углом ящик с хозяйственным мылом. На большой кровати в беспорядке свалены детские пальтишки. В довершение всего из-под кровати вдруг высунул голову и заблеял баран.
- Ну, что ж, товарищ Кулько, расскажите, - попросил я хозяина, - что у вас делается, как идет работа? Где немцы? И вообще все...