Выбрать главу

Но Симоненко только махнул рукой и побежал назад.

Я устроился за придорожным кустом. Ждал долго, продрог, сжался в комок и незаметно уснул опять.

Симоненко с трудом меня растолкал.

- Идемте, Алексей Федорович! - кричал он мне в ухо.

- А где старик? Вы что, не нашли его?

- Он отказался. Был очень растроган моим предложением, но... по-видимому, и, верно, голова у него уже слаба. Повторяет одно: "Они меня везде найдут..." Кто они, почему найдут? Ничего я не понял. Но идти со мной наотрез отказался. А на прощанье пожал руку. Горячо тряс. "Спасибо, говорит, - за внимание..." Что с таким делать? Немцы, если увидят его, могут расстрелять. Они, говорят, всех душевнобольных уничтожают.

*

Следующая остановка, и довольно длительная, была уже на родине Симоненко, в Лисовых Сорочинцах. Тут и на мою долю перепала толика материнской ласки.

Два промокших, голодных мужика ночью ввалились в хату одинокой старушки.

- Ой, сыну, мий сыну! - вскрикнула старушка и повисла на шее Ивана Симоненко.

Я стоял в стороне, ждал. Сын и мать любовались друг другом: она расспрашивала - он отвечал, затем он расспрашивал... Я наслаждался теплом хорошо натопленной хаты и преглупо улыбался.

Старушка разогрела воду, дала и мне чистое белье, мы помылись с головы до ног. После купанья сели за стол. Ели курятину. На тарелке лежали красные, свежепосоленные помидоры и плотные с пупырышками огурчики.

Весь этот вечер и чуть не весь следующий день мы вольготно отдыхали. Как я спал этой ночью! Простыня снизу и простыня сверху, ватное одеяло... В окно стучал дождь, ветер со свистом крутил в трубе, а я спал... Проснусь, послушаю, подумаю, что вот - где-то по соседству немцы, повернусь на другой бок и снова спать... Утром мы опять наелись досыта.

Старушка Симоненко, критически оглядывая меня, заявила:

- Як же це можно, така велика людына, а обирвана...

Она добыла из комода кусок "чертовой" кожи, чтобы сшить мне из нее гимнастерку и брюки. Попыталась сама скроить, разметила, но резать не решилась и, взяв материю, куда-то ушла.

Вернулась и говорит:

- Пойдем, Олексий Федорович, к портному, он вас ждет.

Если следовать правилам строгой конспирации, надо бы, разумеется, насторожиться. В самом деле, и старушку-то толком не знаю, портного и подавно. С чего же это он согласился сшить мне костюм, да еще за один день, как сказала хозяйка - не ловушка ли? Пистолет мой под подушкой. Пойти взять его - не обидишь ли хозяйку?

Однако желание получить чистый и новый костюм превозмогло опасения.

"Ладно, - решил я, - никто в лицо меня здесь не помнит. А помнит, так в этом виде не опознает..."

Костюм, сшитый сельским портным из Лисовых Сорочинц, останется в моей памяти на всю жизнь.

Мне сразу стало ясно, что хозяин догадывается, кто его заказчик, что не секрет это и для его жены, дочерей. У них в семье все портняжничали. Костюм потому и сделан был с такой быстротой, что взялись за него всем домом. Так вот, все в семье от мала до велика знали, что помогают депутату Верховного Совета, секретарю обкома партии, знали, что жизнью своей рискуют. Но никто из них и виду не подал. Снял хозяин мерку, спросил, как полагается, есть ли приклад, пуговицы, материал на карманы.

- Нет? Что делать, свои поставим. Завтра утром приходите за костюмом.

- А платить, - спрашиваю, - сейчас или потом?

- Что вы, товарищ... - тут портной чуть не назвал меня по фамилии, но жена так на него глянула, что он спохватился и просто сказал: - После войны рассчитаемся...

Прожил я в Лисовых Сорочинцах дней шесть. Деятельности там особой не развивал, а только набирался сил, приглядывался к людям, оценивал положение, думал.

Иван Симоненко куда-то уходил, его мать хлопотала по хозяйству, в комнате я оставался один. Чистенько, цветы, полотенце под образами, равномерное тиканье ходиков. В такой обстановке я никогда подолгу не находился. Во время командировок по селам я, само собой, в таких хатах неоднократно останавливался, ночевал. Но тогда все было иначе: хата всегда была полна людей, приходили районные и сельские работники, говорили, спорили до глубокой ночи. Утром уезжали в поля.

А тут сижу один, никто меня не ищет, никто ни с чем не обращается.

Я ходил взад и вперед, напевая под нос, останавливался, прижимался спиной к теплой печке, затем опять ходил, иногда садился к окну, всматривался в сельскую улицу. Книг не было. Письмо написать - и нечем и некому. Давным-давно я не видел газет, не слушал радио.

Между тем я должен был действовать, руководить... Изменились условия работы... Но партия-то ведь по-прежнему - организатор и руководитель масс, народа...

И никто с меня ответственности не снимал. Предположим, вызовут меня в Центральный Комитет и спросят... Меня спросят, конечно, в первую очередь, как живет народ в оккупированном селе, каково экономическое положение села, какие настроения у людей, как народ сопротивляется захватчикам. И меня еще спросят, разумеется: что вы, Федоров, делаете и каковы ваши планы на будущее, как вы намерены построить работу подпольной организации?

Именно эти вопросы я и задал себе самому в тихой комнатке симоненковской хаты. И остался собой недоволен: к ответам не готов.

Я заметил, что надо мной еще довлеют старые привычки, что строй мыслей у меня еще зачастую довоенный, или, точнее, легальный.

Смотрю в окно, моросит дождь, вдали, в поле, несколько женщин скирдуют хлеб. Смотрю и отмечаю, что погода для будущего урожая хорошая, а вот со скирдованием запаздывают... Но вдруг обрываю себя: теперь же все наоборот, здесь немцы. И погода хороша для немцев, а заскирдованный хлеб немцы отнимут у крестьян.

Вспоминаю, что дня три назад, на дороге, я заметил донышко разбитой бутылки и машинально отбросил его ногой в сторону. Движение это понятно. Так сделает всякий культурный человек: на стекло может напороться проходящая машина - изрежет баллон, испортит камеру. Но по дороге-то могла пройти только немецкая машина, Сообразив это, я возвратился и положил осколок в колею.

Надо приучить себя пользоваться любым, даже мельчайшим случаем, чтобы насолить, напакостить врагу.

А теперь вот женщины скирдуют хлеб... Я накинул на плечи куртку и пошел быстрым шагом в поле.

- Кто приказал скирдовать? - спросил я у женщин.

Они сбежались, окружили меня.

Одна невысокая, молодая, крепкого сложения колхозница ответила вопросом:

- Ну, а як же, хлиб же загниет?

- Кто приказал? - переспросил я раздраженно.

- Бригадир.

- А где бригадир?

Все показали на ту самую молодую колхозницу, что ответила первая.

Странно: никто из женщин не спросил, чего это я суюсь, куда меня не просят; никто даже не осведомился, чем я тут занимаюсь, тону моему тоже никто не удивился.

Бригадирша по-деловому объяснила, что приказания ни от кого не получала, а сама как стахановка собрала людей и повела на работу.

Когда же я спросил, для кого она этот хлеб сберегает, бригадирша поняла, к чему я клоню, и ужасно разволновалась: слезы выступили у нее на глазах.

- Що вы, товарищ, - сказала она. - Я ж стахановка, я ж на сельскохозяйственную выставку в город Москву издыла. Невже ж вы могли подумать, що тепер для нимцив!.. Люди просто привыкли работать, руки это требують.

Мы разговорились. Я посоветовал весь хлеб растащить по дворам и потихоньку обмолотить, да как следует спрятать, закопать по ямам.

- А немцам ни зерна! Поняли?

- Поняли, товарищ.

Женщины рассказали, что старосты в селе нет. Имеется лишь заместитель - бывший председатель колхоза - некто Бодько. В прошлом член партии. Его исключили, кажется, за срыв хлебозаготовок.

- Хороший человек, людей не обижае...

- А немцев? Тоже не обижает?

Оказалось, что в селе немцы не останавливались, а только проходили. Хватали наспех кур, поросят, конфисковали штук пять лошадей. Когда чего им требуется, - идут к Бодько.

Спросил я, много ли народу в селе, есть ли мужчины, что они делают.

И бригадирша неожиданно ответила:

- Думають. Сыдять по хатам, та думку думають: що дальше робыть. И свои и пришлые - все грустят, размышляют...