Деррида впервые приехал в Москву зимой 1990 года, в разгар перестройки и связанного с ней окончательного, как он полагал, завершения жанра «возвращений из СССР» (о том, что самому СССР оставалось просуществовать менее двух лет, тогда мало кто догадывался). Подвергая анализу тексты Этьембля, Жида и Беньямина, он хотел объяснить, почему невозможно его собственное «возвращение», что мешает «просто рассказать» о поездке на родину социализма. Собственные впечатления Деррида наметил пунктиром, как бы спрятав их среди отрывков из текстов о паломничествах в Мекку революции. Он отказался от состязания с авторами «возвращений» в постижении смысла Октябрьской революции, считая его изначально множественным, распыленным на фрагменты, не подводимым под единый знаменатель.
С легкой руки журналиста Луиса Фишера слово «Кронштадт» стало нарицательным. Фишер, сам много лет работавший в СССР и симпатизировавший большевикам, в переносном смысле назвал «Кронштадтом» момент, когда уверовавший в революцию человек окончательно разочаровывается в объекте своей веры. Сами пережившие трансформацию люди считали «Кронштадт» прозрением, а их бывшие партийные товарищи — впадением в ересь, предательством дела революции. Для разных «попутчиков» и коммунистов поводами к «Кронштадту» послужили разные события: для кого-то коллективизация, для других (например, для упоминавшегося Рене Этьембля) — московские показательные процессы, для третьих — преследование в СССР кого-то из их друзей и т. д., и т. п.
И наконец, для очень многих из веривших в коммунизм людей «Кронштадтом» с большой буквы стал конкретный день, 23 августа 1939 года, когда в Москве был подписан пакт Молотова—Риббентропа. Это событие нанесло жанру «возвращений из СССР» удар такой силы, что по большому счету он от него так и не оправился; его можно также считать началом необратимого заката веры в революцию как в универсальную освобождающую силу. Трудно не согласиться с автором книги «В стране светлого будущего» Франсуа Урманом (Francois Hourment): «Подписание германо-советского пакта нанесло коммунистической прессе смертельный удар... завершился период эпохальных путешествий в загадочную Красную Россию» («La signature du pacte germano-sovietique porte un coup fatale a la presse communiste... une page est definitivement tournee: celle de grands voyages dans I’enigmatique Russie rouge») [41, 39]. Вера, пережившая это событие, была либо совершенно наивной и слепой, либо отражала цинизм касты «посвященных», для которых необязательны постулаты их собственной религии. Во всяком случае, Луис Фишер, Кестлер, Беньямин и тысячи других до этого преданных делу революции людей прозрели или встали на путь прозрения именно 23 августа 1939 года; даже самые непоколебимые ортодоксы, судя по их позднейшим признаниям, испытали в тот день неприятные чувства.
Фишер писал, что «Кронштадт», отказ от большевистского манихейства, от априорной уверенности в принадлежности к силам света, независимо от того, правы те или нет, означал для него «возвращение к людям» [37, 230], моральное возрождение[7]. «Кронштадт» был для раскаявшихся выходом за пределы фанатизма, возвращением к категорическому императиву с его призывом не делать другим того, чего ты не хотел бы, чтобы они сделали тебе.
Попытки возродить жанр «возвращений из СССР» после 1945 года успеха не имели, хотя влияние победоносного СССР и коммунистических идей в европейских интеллектуальных кругах оставалось весьма значительным. В 1950-е годы из-за критики СССР у западных интеллектуалов иногда возникали нешуточные разногласия. Сартр поссорился с Альбером Камю, после того как тот открыто осудил существование в СССР концентрационных лагерей, хотя сам он не отрицал, что они существуют[8]. Он, как и Брехт, считал, что перед лицом худшего из миров (буржуазного) западный интеллектуал не имеет права осуждать Советский Союз, остающийся главным противовесом капитализму. Но подобные эпизоды были скорее отголосками борьбы, кипевшей в 1920—1930-е годы; отлиться в полноценный литературный жанр им было не суждено. Страна, стоявшая во главе огромной империи, не вызывала больше энтузиазма у революционных идеалистов. У оставшихся верными коммунистическому кредо интеллектуалов, конечно, и после войны были свои малые «кронштадты»: ГДР (1953), Венгрия (1956), Чехословакия (1968), Афганистан (1979). Это этапы последовательной десакрализации события революции. Под их влиянием одни приняли капитализм как неизбежное зло, другие увлеклись более свежими революционными идеями, отправляясь на Кубу и в Китай. Новые Мекки породили ручейки «возвращений», куда менее полноводные, чем первоначальный поток. После 1968 года необходимость в наркотике революции шла на убыль; у людей общества потребления потребность впитывать сияние, излучаемое материалистическими религиями, стала сокращаться. Появились труды, авторы которых убедительно доказывали, что причины религиозного отношения к революции надо искать не столько в ней, сколько в механизмах переноса, связанных с обстоятельствами жизни верующих; по мере изменения обстоятельств ослабевала и вера[9].