Выбрать главу

Перед нами советский Демофоон, закаляющий руку в огненной стихии. Таким его запомнил и автор книги: «...Вижу его с искаженным от боли ли­цом и рукой, погруженной в огонь, словно лезвие закаляемого меча» [6, 86].

Ради чего держал руку над огнем заключенный Костылев?

Сталинская система наказания карала не преступное деяние; она, конста­тирует польский автор, ставила целью разрушение человеческой личности и построение на ее месте другой личности, с новыми реакциями. В терминах тогдашней идеологии это называлось «воспитанием нового человека».

Советскую идеологию того времени нельзя было воспринимать ис­кренне, тем более буквально. Она утверждала, что все страдание сосре­доточено на Западе, в СССР же его упразднила победоносная революция. Но освобождать Запад от его пороков следовало с ненавистью, а не с любовью, страдания тамошних людей не должны были вызывать в потен­циальных освободителях сострадания. С манихейской точки зрения бла­годетельствовать следовало именно врага, притом с применением наси­лия, в целительности которого большевики не сомневались с самого начала. Изначальная ошибка Костылева состояла в том, что он воспринял страдания живущих при капитализме людей искренне, с состраданием и действительно хотел им помочь.

Отсюда глубина его разочарования, когда из французских книг — Баль­зака, Стендаля, «Воспитание чувств» Флобера, «Исповеди сына века» Аль­фреда де Мюссе и «Адольфа» Констана — выяснилось, что его с детства обманывали, что советский мир — ледяная пустыня; в сравнении с ней климат, в котором действуют герои названных романов, — просто тропи­ческий, благоприятный для жизни людей. Однажды в споре с товарища­ми Костылев, забывшись, воскликнул: «Освободить Запад! От чего? От такой жизни, какой мы и в глаза не видели!» В нетоталитарной стране подобное увлечение показалось бы мелочью, запоздалым эстетическим переживанием, но в сталинском СССР это было «идейное преступление», которое следователь, после года «промывания мозгов» и пыток, прирав­нял к попытке свержения советской власти с помощью иностранных дер­жав. В этом удалось «убедить» и самого сломленного «преступника», но в лагере ему в руки снова попала одна из тех французских книжек, и он еще глубже понял, как жестоко обманул его советский мир.

После этого Костылев принял решение никогда не работать «на них», даже если ему придется умереть. С тех пор раз в несколько дней он стал держать над огнем правую руку, после чего перебинтовывал ее и получал освобождение от работы. Он все время читал французские книги, которые ему каким-то загадочным образом удавалось добывать в лагере.

В ГУЛАГе заключенный, считаясь здоровым, не мог долго уклоняться от работы только потому, что у него не заживает рука; и автор книги «Иной мир», подружившись с Костылевым, просил его оторваться от чтения и вый­ти на работу. Тот категорически отказывался. В конце концов лагерное началь­ство решило отправить строптивого зэка на Колыму, что, замечает Герлинг, в Освенциме было бы равносильно направлению в газовую камеру. Перед эта­пом он в бане облил себя кипятком и скончался в ужасных муках.

Я привел эту историю потому, что в ней, как у Жида, присутствует тема плоти, которую закаляют над огнем. Правая рука инженера Костылева, которую тот, разбинтовав, держал над огнем, в описании польского авто­ра представляла собой «опухшую колоду, обтянутую сползавшей от ожогов кожей и истекавшую кровью и гноем, который, как масло, шипя, капелька­ми падал на докрасна раскаленные чурбаки» [6, 83]. Огонь разрушал его руку так же, как он разрушил бы руки мечтателей о человечестве, закален­ном в огненной купели.

Поведение Костылева нетипично для зэка сталинского времени. Гер- линг-Грудзинский и сам удивляется, как советскому молодому человеку из провинции удалось создать себе столь возвышенное представление о культуре Запада. Так или иначе, он сделал выбор; ставкой в этой игре ста­ла жизнь, которую бывший инженер обменивал на чтение старых иност­ранных книг. Вспоминая этот рассказ, невольно спрашиваешь себя: как же интенсивно должен был человек читать и, главное, как самозабвенно лю­бить описанный в романах мир, чтобы ради него пойти на саморазруше­ние? Читал ли хоть кто-то из нас когда-либо с такой интенсивностью, со­здавая воображаемый мир, стоящий выше собственной жизни?

Проникновение в буржуазный мир, даже в форме отождествления с его художественным образом — тем более если оно было выражено публич­но, как это сделал Костылев, — квалифицировалось при Сталине как уго­ловно наказуемое деяние, за которое можно было поплатиться жизнью. Способны ли были западные интеллектуалы, восхищавшиеся советским экспериментом, вообразить себе, что ненавидимый ими мир (по меньшей мере его прошлые подобия, отразившиеся в литературе XIX века) в силах заворожить образованного советского человека? И что бы сказали Брехт, Арагон, Шоу, Ролан и тысячи других поклонников Сталина, узнав, какую цену надо было за это заплатить в СССР?