Это хорошо понял соотечественник Рассела известный экономист Джон Кейнс. «Когда начинающие студенты Кембриджа отправляются в обязательное путешествие в святую землю большевизма, разве они испытывают разочарование, увидев царящую там нищету? Вовсе нет! Ведь они за этим туда и поехали» [25, 183]. Секрет «почти неотразимого очарования» коммунизма лежит не в области экономики, а в религиознонравственной сфере. Паломники стягиваются в СССР, чтобы своими глазами увидеть не наиболее процветающий мир, а мир, где нет погони за прибылью, где на основе экспроприации средств производства осуществляется, как им кажется, более высокий нравственный идеал. Им, как правило, и невдомек, что за фасадом обобществленных средств производства скрывается беспрецедентная концентрация власти в руках меньшинства, враждебного не только парламентаризму, но любой легальной, т. е. опирающейся на закон, форме правления.
Бертран Рассел понял, что инстинкт власти лежит глубже стремления к наживе, что без равенства в доступе к власти правящий слой всегда найдет средства, сохраняя иллюзию равенства, создать для себя значительные преимущества. Первородный грех большевизма он усмотрел в разрыве с разумом, в догматическом принятии на веру большого числа недоказуемых и неопровержимых постулатов, в создании вокруг еретиков атмосферы нетерпимости. «Религиозная вера тем и отличается от научной теории, что хочет возвестить вечную и абсолютно достоверную истину, в то время как наука всегда предположительна, — читаем в книге Рассела “Религия и наука”, — сам ее метод не допускает полного и окончательного доказательства» [17, 135]. Столкновение с революционным опытом не заставило английского философа отказаться от научной установки в пользу более эмоциональной религиозной установки. Естественно, он хотел, чтобы коммунизм зародился в более прозрачных и гуманных обстоятельствах и основывался на убеждении, но он не смог объяснить, что заставит благополучных людей в него поверить и как простое улучшение старого мира создаст новый. В отрыве от религиозной установки коммунизм не работает, по природе своей он не может вытекать из ориентированного на познание разума. Он зарождается и умирает в стихии веры.
Большевики правы: революцию нельзя совершить, не принося в жертву разум, даже если она делается от имени разума. Рассел также прав: коммунизм нельзя построить насильственными методами. Однако предлагаемая им альтернатива (построение коммунизма в процветающей стране) не выглядит реалистичной. Октябрьская революция не опьянила автора «Практики и теории большевизма»; он наблюдал ее протекание как бы извне. Трезвому человеку действия опьяненных видятся чрезмерными. Даже их ближайшие последствия, не говоря уже об отдаленных, ужасают его. Опьяненным же, наоборот, странными кажутся суждения трезвого человека об их поступках. Для них эти поступки ничтожны; состояние перманентного опьянения позволяет им видеть только сияющую цель. Они думают, что их действия не имеют иной логики, нежели логика цели, возвышенный характер которой не отрицает и Рассел. Люди, пребывающие в столь разных состояниях, лишены возможности понимать друг друга. Аргументы скептика в лучшем случае убедят внуков революционеров, да и то в том случае, если пагубные последствия революции отразятся на их судьбе.
Вывод философа предсказуем: «Я вынужден отвергнуть большевизм по двум причинам: во-первых, потому что цена, которую должно заплатить человечество за достижение коммунизма большевистскими методами, более чем ужасна; во-вторых, я не убежден, что даже такой ценой можно достичь результата, к которому стремятся большевики» [18, 89].
С этим вердиктом трудно не согласиться. Проблема, однако, в другом: если большевизм является прежде всего религией, то может ли религиозный идеал в принципе быть реализован средствами разума? Чем в этом смысле коммунистический идеал отличается от христианского, в отношении которого Рассел проявлял куда больший скептицизм?[15]
То, что в своей брошюре скептичный философ предложил альтернативный проект построения коммунизма, такой же знак времени, как и Октябрьская революция. В глазах Рассела коммунизм, в отличие от христианства, не был исключительным достоянием веры; в нем жила остаточная научность, позволяющая сформулировать условия его аутентичной реализации. И пусть условия эти оказались невыполнимыми, сама потребность в реализации коммунистической утопии симптоматична.