Коллективистский принцип, победивший в СССР, скорее всего, преобладал в России и до революции. Ведь даже через 10 лет после нее видно, что Россия — крестьянская страна; что Москва — «импровизированная метрополия» (запись от 18 декабря 1926 года), город-деревня, в котором земля ничего не стоит; что русское отношение ко времени отличалось от европейского задолго до Октябрьской революции. Капитализм был повержен там, где его, по сути, не было, но это, увы, слабое утешение для интеллектуала, который увидел в капитализме прежде всего религию — не сосуществующую с христианством, а полностью переработавшую и подчинившую его себе. Беньямин, в отличие от многих его современников, не перенес прямо и непосредственно на Москву, СССР, коммунизм и революцию свои упования, связанные с преодолением чего- то одновременно непреодолимого и невыносимого, капитализма как религии. В его случае механизм переноса оказался очень сложным: в Москве (но не в Берлине и особенно не после 1933 года) он понял событие Октябрьской революции прежде всего не как преодоление капитализма — на что она, конечно, претендовала, — но как Другого по отношению к капитализму, Другого, создавшего достаточно убедительный в глазах внешнего мира образ несостоявшегося преодоления. Именно с чистой друго- востью России связаны наиболее лирические страницы «Московского дневника».
Ничего похожего на лиризм мы, конечно, не найдем в текстах Бенья- мина о фашизме, который объявил капитализм и коммунизм, претендуя на их радикальное преодоление, двумя ликами одного и того же. Тождество он усмотрел в фигуре еврея, превращенного этой логикой в объективного врага.
В «Дневнике» СССР является для Беньямина не капиталистическим Другим, за какового он себя выдает, но все-таки другим — в менее заметном и более глубоком смысле. Это -- форпост крестьянской культуры, стремящейся своим оригинальным способом приобщиться к мировой цивилизации и с этой целью бросающей ей радикальный революционный вызов. То, что берлинский философ видит в Москве, не похоже на преодоленный по Марксову рецепту капитализм (к тому же, как явствует из «Капитализма как религии», он не верит в этот рецепт); перед ним оригинальное образование, возникшее из собственных корней. Москва — город только с фасадной части: «Если пройти в одну из подворотен — часто у них есть кованые ворота, но я ни разу не видел, чтобы они были закрыты, — то оказываешься на околице обширного поселка, раскинувшегося часто так широко и привольно, словно место в этом городе не стоит ничего» (запись от 5 января 1927 года) [2, 100]. В другом месте (запись от 29 января 1927 года) он говорит о «деревенской сущности Москвы» («Деревенская сущность Москвы неожиданно открывается в пригородных улицах со всей откровенностью, ясно и безусловно. Возможно, нет другого такого города, в котором огромные площади оказываются по-деревенски бесформенными и словно размытыми после непогоды растаявшим снегом и дождем» [2, 159]).
Почему пролетарская революция произошла именно здесь, в этом городе-деревне, столь же непонятно, как и то, почему великие кафковс- кие бюрократы укрываются в сельского вида Замке, на чердаках и в других наименее подходящих для этого местах. Но исходящее от них, как и от революции, трансцендентное начало не дает ни на минуту усомниться в их значимости.
Радикальный имманентизм Беньямина не дает ему возможности поставить диагноз ни капитализму, ни коммунизму. Маркс, Фрейд, Ницше и Вебер, каждый по-своему, полагали, что духовное начало возвышается над инфраструктурой как нечто относительно самостоятельное; что оно не только детерминировано ею, но и детерминирует ее. Но если капитализм сам по себе уже есть религия, то христианство (а тем более производные от него духовные конструкции) не более как его инструмент. Беньямин не оставляет между базисом и духом ни малейшего зазора, в который могло бы вклиниться идеальное. В результате вместо ответов мы находим прихотливо расходящиеся серии разнообразных симптомов. Внутри одной из таких серий, существенной с внешней, европейской точки зрения и особенно перед лицом нацистской угрозы, Октябрьская революция является всемирно-историческим событием, радикально изменившим отношение к деньгам, времени, деприватизировавшим быт и т. д. С этой серией связан известный исторический оптимизм, который у Беньямина, правда, нигде не достигает масштабов революционной веры. Из Берлина некоторые продукты революционной культуры — «Ревизор» в постановке Мейерхольда, «Броненосец “Потемкин”», «Цемент» Гладкова — вдохновляют его своей антибуржуазностью, но не изменяют его крайне скептического отношения к автономии духовной сферы. В рамках другой серии симптомов, которая прописана в «Московском дневнике» и не предназначена для широкого распространения, Великая революция произошла в «деревне», слабо затронутой влиянием буржуазной цивилизации и именно в силу этого, по исторической наивности претендующей преодолевать непреодолимое, выводить за пределы капитализма как религии.