Другими словами, капитализм как религию трудно сравнивать с коммунизмом как религией: если первая устоялась, то вторая находится в процессе становления, к тому же во власти расходящихся серий симптомов. Закон имманентности новой веры пока неясен, поэтому ее сторонники и объявляют догматику наукой, теологию — идеологией. Но и капитализм как религия также связывает Бога принципиальным отсутствием искупления и наличием возрастающего долга и заменяет теологию экономической рациональностью. Глобальное противостояние двух религий, старой и новой, продуктивно потому, что новая религия дублирует внутри себя ключевые моменты старой.
Октябрьская революция мыслила себя как искупление, как превращение возрастающего долга в выполненное обещание. Но это искупление не только не поразило капитализм в высшей точке его закабаления долгом и виной, но, напротив того, стало возможным в силу того, что закабаление было минимальным и еще может быть воспроизведено в будущем. Искупление еще может превратиться в долг.
Подобно тому как капитализм отказывается от трансцендентного, формально не переставая обращаться к Богу и тем самым делая его главным свидетелем своего отказа, коммунизм открыто провозглашает разрыв с Богом, но вместе с тем максимально интериоризирует в себе трансцендентное начало. Революционному трансцендентному без Бога противостоит капиталистический Бог без трансцендентного, и именно на зеркальности этой оппозиции, являющейся формой тождества, революция основывает претензию на радикальное преодоление капитализма. «Московский дневник» не оставляет сомнения в том, что трансцендентное без Бога обладает не меньшим потенциалом порабощения, чем подчиненный бесконечности вины Бог без трансцендентного. Новый коллективный закон также требует жертв. Беньямин ясно видит обреченность нэпманов, их зависимость от малейшей прихоти государства; знает он от Лацис и Райха об ограничениях авангардных экспериментов в художественной сфере и о гонениях на троцкистов (он присутствует на вечеринке, которую троцкист Лелевич организует перед отъездом в ссылку). Носители революционного культа готовы отделаться от нэпманов и контрреволюционеров. Однако экономическая формула самого этого культа сложится через несколько лет после путешествия Беньямина и станет результатом другого важнейшего события советской истории — коллективизации.
В письме к Юле Радт от 25 декабря 1926 года Беньямин так суммирует свой московский опыт: «Я не берусь все это оценить... Абсолютно невозможно предсказать, что в России из всего этого выйдет. Может быть, подлинное социалистическое сообщество, а возможно, нечто совершенно иное. Битва, в ходе которой это решится, сейчас в самом разгаре» [34, 127]. Итак, Беньямин не исключал построения в СССР «подлинно социалистического сообщества» при всей загадочности словосочетания, которое он нигде не расшифровывает. С другой стороны, допускал он и то, что может произойти нечто «совершенно иное», под которым он, скорее всего, имел в виду зигзагообразное возвращение коммунизма к своей зеркальной противоположности, т. е. к капитализму. Но скорый приход к власти в Германии нацистов, объявивших сущностное тождество конкурирующих систем, отвратило его от этого мыслительного хода и заставило противопоставлять коммунизм уже не демократии, а фашизму, что было вполне в духе времени. Ницшевский сверхчеловек превратился в СССР в партийного вождя, напоминающего по своей непредсказуемости кафковского Бога. В работе Беньямина о Кафке отсутствует какое-либо упоминание о московском опыте, хотя, казалось бы, аналогия напрашивается. Причина, видимо, была в том, что нельзя было одновременно видеть в коммунизме альтернативу фашизму и разоблачать наиболее травматичные стороны революционного культа. К тому моменту коммунизм стал именоваться социализмом, окончательно отказался от компромисса с капитализмом, воплощенного в 1920-е годы в фигуре нэпмана, и стал еще менее прозрачным для внешних наблюдателей.
Так что же произошло? Возникло «подлинно социалистическое сообщество» или нечто «совершенное иное»? Обретя после окончательной победы Сталина свой собственный принцип, социалистическое общество на поверку оказалось совершенно иным, непохожим как на «научные» предсказания марксистов, так и на буржуазное гражданское общество. В каких-то отношениях оно напоминало Третий рейх, но не настолько, как это полагали сторонники теории тоталитаризма. В других отношениях — полное уничтожение гражданского общества, постоянный террор на собственной территории, экспроприация кулачества, плановая экономика — оно было уникальным. Беньямин, конечно, не мог созерцать нацизм столь же отстраненно, как коммунизм, — ведь он изменил его жизнь так же радикально, как обретший собственную плотность социализм изменил жизнь большинства героев «Московского дневника». Почти все они стали жертвами сталинского террора, который к тому же, в силу их предшествующей революционной веры, представлялся им просто нелепой ошибкой. К моменту, когда Беньямин совершил самоубийство в городке Порт-Бу на франко-испанской границе, Лацис, Райх, Гнедин были репрессированы, а Лелевич, Кнорин, Радек убиты. Подлинно коммунистической религией 1930-х годов оказался Террор, а вовсе не великая истина, которую мечтатели намеревались поведать миру. После многих метаморфоз общество победившего социализма — но, конечно, не «подлинно социалистическое сообщество», — прибило к капитализму, первая попытка «состыковаться» с которым потерпела неудачу; что не исключает более удачных «состыковок» в будущем. Через 75 лет после написания «Московского дневника» социализм уже не представляется радикально несовместимым с капитализмом, трансисторическим выходом, порождаемым противоречиями последнего. В силу своей способности к изменениям, в том числе и в социалистическом направлении, капитализм проявил себя как более долговременное и жизнеспособное образование.