Фейхтвангер вяло упрекнул Жида в том, что тот не понял стахановского движения, остался в плену мифа о врожденной лени русского человека и не преодолел «представлений первобытного христианства» о пользе всеобщей бедности [24, 27]. Возражения немецкого писателя относились к второстепенным пунктам «Возвращения». Именно потому, что в его отношении к СССР изначально отсутствовала присущая Жиду восторженность энтузиаста, он смог написать книгу, приемлемую для советской пропаганды. В отличие от Брехта, Пискатора и Джона Хартфилда, этот достаточно традиционный романист не был перед Октябрьской революцией также в эстетическом долгу.
Известно, что «Москву. 1937» давали читать арестованному Николаю Бухарину, чтобы отбить у того охоту «запираться» и надеяться на помощь извне.
Однако после закл ючения пакта Молотова—Риббентропа остаток тиража был конфискован. Еврей и буржуа, Фейхтвангер превратился в 1939 году в persona non grata не только в глазах национал-социалистов...
БЕРТОЛЬД БРЕХТ. ВЕЛИКИЙ ПОРЯДОК
Ленин смеялся над разговорами о коммунистической религии. Вслед за ним и Бертольд Брехт меньше всего относил свое восхищение Октябрьской революцией на счет веры. Подобно основателю большевизма, он считал веру исключительной принадлежностью традиционных религий, служащих оболваниванию людей, их подчинению эксплуататорам. Он подражал атеизму большевиков, перенося его на более высокий, эстетический уровень.
Брехт не сомневался, что мир, в котором упразднена частная собственность, при всех возможных недочетах и недостатках — радикально преображенный мир, стоящий неизмеримо выше буржуазного. Наиболее развернутая интерпретация событий в СССР содержится в книге Брехта «Ме-ти. Книга перемен». В Су (т. е. в СССР) после революции, считал он, победил Великий порядок; в этой стране уже не меньшинство подавляет большинство, а, наоборот, большинство временно подавляет остатки эксплуататорского меньшинства. Поэтому разговоры о несвободе в стране победившего пролетариата отдают лицемерием; человек в этой стране объективно более свободен. Насилие большевиков — чисто оборонительное. «Вследствие того, что противники применяют против него насилие, введение Великого порядка является актом насилия, совершаемого подавляющим большинством народа» [3, 211]. Здесь Брехт повторяет тезис самих большевиков и их сторонников, опровергаемый всеми остальными наблюдателями: если верить последним, насилие в революционной России осуществлялось меньшинством против огромного большинства населения.
Он полагал, что люди, живущие в странах, «которые еще не прогнали своих экономических господ» [3, 199], т. е. где не победила социалистическая революция, не имеют морального права клеймить Советский Союз за чрезмерное применение насилия: ведь там «принуждение применялось против всех, кто составлял угрозу великому производству благ для всех» [3, 199], а не в пользу кучки эксплуататоров.
Великий порядок Брехт провозгласил «самым прогрессивным в мировой истории», а его недостатки списывал за счет того, что «развиваются далеко еще не все основные элементы Великого порядка» [3, 212].
Вера известного поэта и драматурга в то, что СССР в главном преодолел сопротивление истории, вышел на принципиально иную орбиту, недоступную ни для одного из буржуазных обществ, была непоколебимой. Страна, в которой одни близкие ему люди (Сергей Третьяков, Карола
Неер, Мария Остен) погибли, а другие (Ася Лацис, Бернхард Райх) попали в лагерь, в полной мере сохраняла в его глазах первоначальный революционный престиж. Его не поколебали ни признания старых большевиков на показательных процессах, ни даже пакт Молотова—Риббентропа. Это, на его взгляд, были щепки, которые летят, когда рубят лес истории.
Брехт осуждал любую мистику (даже «материалистическую» мистику Вальтера Беньямина); подобно Ленину, Троцкому, Бухарину и другим большевикам, он никогда не тематизировал свой атеизм в качестве разновидности веры, не рассматривал непоколебимость своей приверженности Советскому Союзу как пребывание в состоянии благодати. Выход из этого состояния лишил бы его права судить ветхий буржуазный мир, считать его приговоренным к смерти самой историей. Он не примерял новый мир на себя; и мы не знаем, как он повел бы себя, если бы революционная власть конфисковала его многочисленные банковские счета.
На смерть Третьякова Брехт написал стихотворение. «В стихотворении-реквиеме “Непогрешим ли народ?”, — пишет российский театровед Владимир Колязин, — смятенный Брехт пытается в сталинском принципе отсутствия презумпции невиновности для врага народа освободить хотя бы одно местечко: “Среди 50 осужденных может быть один невинный. А что если он невиновен?” Стих дает представление о буре чувств в брех- товской душе и сумятице представлений о реальном СССР: тут и “самые героические учреждения в мире”, и “враги”, засевшие “в важнейших лабораториях”, и тихое пасторское мольба-заклинание “А что если он невиновен?”» [5, 371].