Но этот век оказался коротким, он измерялся той ночью и – завершился к утру. Когда я проснулся, Джой ещё спал – свернувшись калачиком, как ребёнок, ко мне лицом. Он был похож на малыша: рот приоткрыт, порозовевшие щёки; кудрявые волосы темнели на подушке и наполовину скрывали влажный округлый лоб, а длинные ресницы чуть поблёскивали в летнем солнце. Мы оба были голыми, потому что укрывавшая нас простыня сползла и обмоталась у нас вокруг ног. Тело у Джоя было смуглым, потным; это было прекраснейшее создание из всего, когда-либо мною виденного. Я уже хотел дотронуться до него, чтобы разбудить, но что-то остановило меня. Я вдруг испугался. Возможно, потому, что он раскинулся рядом так невинно, с таким совершенным доверием; возможно, потому, что он был намного меньше меня. Собственное тело показалось мне вдруг большим и тяжеловесным, а снова поднимающееся во мне желание – чудовищным. Но прежде всего мне было страшно. Я услышал в себе: «А ведь Джой – это мальчик». Я вдруг увидел силу, заключённую в его бёдрах, в плечах, в расслабленно лежащих запястьях. И эта сила, обещание и тайна этого тела внезапно испугали меня. Всё это тело неожиданно показалось мне входом в тёмную пещеру, где меня будут пытать до потери рассудка и где я утрачу свою мужественность. Но так оно и было: я желал познать эту тайну, почувствовать эту силу и осуществить это обещание через себя. У меня похолодел пот на спине. Мне было стыдно. Сама эта кровать со сбитым ласками бельём свидетельствовала о падении. Что скажет мать Джоя, подумал я, когда увидит эти простыни. Потом я подумал о своём отце, у которого никого не осталось на свете, кроме меня, после смерти моей матери, забравшей её, когда я был ещё маленьким. В уме у меня открылась пещера – черная, полная сплетен, намеков, недосказанных, полузабытых и недопонятых историй, полная грязных слов. Я увидел своё будущее в этой пещере. Мне стало страшно. Я почти плакал, плакал от стыда и ужаса, плакал, потому что не понимал, как могло это случиться со мной и как могло это случиться во мне. И я принял решение. Встал, помылся в ванной и оделся. Когда Джой проснулся, завтрак был на столе.
Я не сказал ему о своём решении, потому что это могло сломить мою решимость. И не стал дожидаться, пока он позавтракает; только выпил кофе и придумал какой-то предлог, чтобы уйти домой. Я знал, что этот предлог не обманет Джоя, но он не умел ни спорить, ни настаивать и не понял, что именно это и следовало тогда сделать.
Потом я перестал у него бывать, хотя всё лето мы виделись почти каждый день. А он не приходил ко мне. Я был бы страшно рад, если бы он пришёл, но то, как я покинул его, сковывало нас всё больше, и ни он, ни я не знали, что с этим делать. Когда более или менее случайно мы наконец встретились уже на исходе лета, я рассказал ему длинную и совершенно неправдоподобную историю о девчонке, с которой провожу время; а когда начались занятия в школе, я выбрал компанию ребят постарше и погрубее и повёл себя нагло по отношению к Джою. И чем грустнее он от этого становился, тем наглее делался я. В конце концов он переехал в другой район, подальше от нашей школы, и больше я никогда его не видел.
Наверно, в то лето я начал чувствовать себя одиноко, и в то же лето начался тот полёт, что принёс меня к этому темнеющему окну.
И всё-таки когда начинаешь искать главное, тот решающий момент, что повлиял на всё остальное, то, причиняя себе страшную боль, пробираешься сквозь лабиринт ложных сигналов и с треском захлопывающихся дверей. Мой полёт в самом деле мог начаться тем летом, но это отнюдь не объясняет, из чего родилась сама дилемма, которая этим полётом тогда и разрешилась. Конечно, разгадка – прямо передо мной, заключена в то отражение, что я наблюдаю в окне, пока опускается ночь. Она попала вместе со мной в капкан этой комнаты; так это было всегда и всегда будет, и всё-таки это более чуждо мне, чем те чужеземные холмы за окном.