А между тем всем повезло, что Джованни был иностранцем. Будто по какому-то волшебному молчаливому сговору, газеты с каждым днём, пока не схватили Джованни, наполнялись всё большей бранью по отношению к нему и всё большей симпатией по отношению к Гийому. Вспомнили, что вместе с Гийомом прекратила своё существование одна из старейших фамилий Франции. Воскресные приложения расписывали историю его рода; его старая аристократичная мать, которая не пережила этот процесс, свидетельствовала о достойнейших качествах своего сына и сожалела, что коррупция пустила во Франции такие глубокие корни и поэтому, мол, подобное преступление остаётся так долго не раскрытым. Плебс был, разумеется, более чем готов разделить эти чувства. Может, это и не так невероятно, как представляется мне, но имя Гийома фантастическим образом было увязано с французской историей, национальной гордостью и славой Франции и стало тогда почти символом мужественности французов.
– Но послушай, – сказал я Хелле, – ведь это была просто гнусная старая «фея». Больше он ничем не был.
– Откуда, думаешь, люди, читающие газеты, могут узнать об этом? Если он действительно был таким, то, я уверена, он не рекламировал это и вращался в очень узком кругу.
– Но ведь кто-то же знает об этом. Знают и некоторые из тех, кто несёт эту околесицу.
– Нет большого смысла в том, – сказала она сдержанно, – чтобы чернить покойника.
– А имеет ли смысл говорить правду?
– Они и говорят правду. Он принадлежал к очень важной семье и был убит. Я знаю, что ты имеешь в виду. Есть другая правда, о которой они не говорят. Но газеты никогда этого не делают – они не для того существуют.
Я вздохнул:
– Бедный, бедный, бедный Джованни.
– Думаешь, он это сделал?
– Не знаю. Очень похоже, конечно, что он. Он был там в ту ночь. Видели, как он поднялся наверх перед закрытием бара, но не помнят, чтобы он спустился.
– Он работал в ту ночь?
– Кажется, нет. Просто пил. Они с Гийомом вроде бы снова тогда подружились.
– Надо сказать, ты обзавёлся странными друзьями, пока меня не было.
– Они не казались бы такими странными, если бы один из них не был убит. Так или иначе, никто из них не был мне другом – кроме Джованни.
– Ты жил с ним. И не можешь сказать, совершил он убийство или нет?
– Ну и что? Ты живёшь со мной. Могу я совершить убийство?
– Ты? Конечно нет.
– А как ты знаешь? Ты не можешь знать. Откуда ты знаешь, что я такой, каким выгляжу?
– Потому что, – сказала она, наклоняясь и целуя меня, – я тебя люблю.
– Да? А я любил Джованни…
– Не так, как я люблю тебя.
– Я, если хочешь знать, может быть, уже совершил убийство. Что ты об этом знаешь?
– Почему ты так расстроен?
– А ты была бы расстроена, если бы твоего друга обвиняли в убийстве и он скрывался бы где-то? Почему тебя удивляет, что я расстроен? Чего ты от меня ждёшь – чтобы я распевал рождественские песенки?
– Не кричи. Я просто никогда не представляла себе, что он значит для тебя так много.
– Это был хороший человек, – ответил я. – Мне просто больно видеть его в беде.
Она подошла и мягко взяла меня за руку:
– Мы скоро уедем из этого города, Дэвид. И ты не будешь больше об этом думать. Люди попадают в беду, Дэвид. Но ты ведёшь себя так, будто во всём этом была и твоя вина. Но ведь это не так.
– Я знаю, что это не моя вина!
Но тон моего голоса и взгляд Хеллы заставили меня замолчать. Я с ужасом почувствовал, что готов разрыдаться.
Джованни не могли поймать почти неделю. Каждый раз, наблюдая из окна Хеллы поглощающую Париж тьму, я думал, что где-то там должен быть Джованни, может, под одним из мостов, что ему холодно и страшно, что ему некуда идти. Я надеялся, что он нашёл друзей, которые его прячут: было немыслимо, что в таком небольшом и кишащем полицейскими городе его не могут найти так долго. Иногда я боялся, что он отыщет меня, будет умолять о помощи или убьёт меня. Потом мне пришло в голову, что скорее всего он считает ниже своего достоинства просить о помощи меня и что он наверняка уже решил, что не стоит меня убивать. Я старался найти спасение в Хелле. Каждую ночь я пытался утопить в ней всю свою вину и страх. Необходимость делать что-то стала во мне подобна горячке, и единственной возможностью действия был акт любви.