Выбрать главу

Это была бедная Агнес Гарт. Ее лицо удивительным образом сохранило свои черты. Хуберт Арлей не мог не признать ее. Те, кто были вокруг него, говорили впоследствии, что он сразу побледнел и осунулся.

Однако все забыли об осторожности и начали заходить слишком далеко в глубь болота, ступая по жердям от старого забора, торчащим из трясины. Дерево было гнилым и пористым, оно ломалось, и кто-то упал в болото, издав пронзительный крик. Это был мистер Арлей.

Он погрузился с головой, совершенно исчез из виду и больше не вынырнул. Как только приспособление было разобрано и переставлено, его снова наладили на поиски тела. Он был мертв; очевидно, захлебнулся ядовитой грязью. Ничего не помогло, они не смогли вернуть его к жизни.

С тех пор прошло много лет. Мой отец покоится на церковном дворе, а я по-прежнему Бесси Тренати. Я живу в старом доме с Роджером и его женой, которая надеется, что я никогда их не оставлю — иначе что будут делать дети без тетушки Бесси?

Сюзанна вышла замуж за Чарлза Часнела. Он недолго оставался в Корнуэлльсе. У него были хорошие связи, поэтому он успешно продвигался по службе, и сейчас настоятель собора в У. Сюзанна иногда встречает в обществе леди Каллоуэй — бывшую мисс Бертрам, и они редко упускают возможность поговорить о старом месте, Пенрине. Но есть один предмет, о котором Сюзанна никогда не говорит, разве только со мной. Это грустная история о несчастной Агнес, о Хуберте Арлее и о предостережении призрачного зайца.

Р. С. Хоукер

ПРИЗРАК БОТАСЕНА

Перевод Р. Громовой

В положении духовенства на западе Англии на протяжении всего семнадцатого века можно увидеть много своеобразного и даже тяжелого. Церковь тех дней находилась в переходном состоянии, и ее служители, как и ее документы, вобрали в себя странное сочетание старой веры и новой ее интерпретации. К тому же большая удаленность от главного центра жизни и нравов, Лондона, — а он в те времена и был цивилизованная Англия, подобно, тому как в наши дни Париж — это Франция, — лишала корнуэлльское духовенство, в числе прочего, возможности следить за направлением общественных взглядов той эпохи. А если вспомнить и то, какую преграду представляли собой неровные каменистые дороги и расположение жилищ священников в пустынных районах, очевидна неизбежность того, что существование епископа становилось для них скорее доктриной, которой надлежит верить, чем действительным фактом, известным любому вокруг. Ситуация складывалась так, что сельский священник, изолированный внутри замкнутого пространства, часто лишенный даже общества сельских сквайров (и нетронутый влиянием четвертого сословия, прессы, — так как до начала девятнадцатого века «Еженедельный альманах Флинделла», распространявшийся от дома к дому в корзине на спине мула, был единственным лучом света, проникавшим на запад), где-то к середине своей жизни превращался в человека, обладающего самобытным разумом, ничем не ограниченного в пределах своего прихода, несколько чудаковатого, если сравнивать с его собратьями из цивилизованных районов, и все же, как говорят немцы, «человека цельного и редкостного» в своем владении душ. Он был «пастырь», если выражаться каноническим языком, то есть человек, примеру коего надлежит следовать. Люди эти не были, однако, обесцвечены однообразием жизни и нравов в уединенном своем существовании. Они вбирали, каждый из своего собственного неповторимого окружения, оттенки окружающих предметов, и образовывали четкие сочетания цвета, выделявшиеся, по многочисленным свидетельствам, на фоне местных людей. Один из них, прозванный «свет иных дней», приходский священник на побережье, сдерживал неистовство «высадок контрабандистов» своим присутствием на песчаном берегу и «держал светильник», указывая пастве путь, когда ночи были темны, что и являлось, наверное, единственной духовной составляющей его трудов. Он бывал умиротворен и утешен, когда ему подносили бочонок голландской водки или ящичек чая. Среди рудников был там веселый священник, находивший отраду в выдолбленной людьми подземелий земле. Он, должно быть, был артист и поэт в своем роде, потому что ему приходилось поднимать прихожан по три, а то и по четыре раза в год для сооружения приспособлений для «гвари», религиозной мистерии, которая в надлежащее время разыгрывалась в хорошо сохранившейся вершине зеленого кургана или холма, расширяющегося в огромный амфитеатр и окруженного скамьями из дерна, на которых помещалось до двух тысяч человек. Там ставились исторические пьесы, «Творение» и «Ноев ковчег», которые до сих пор существуют в первоначальном кельтском варианте наравне с английским, и критики и исследователи старины полагают, что приходские священники, устраивающие подобные празднества, должны были быть, — потому что исконный язык Корнуэлльса звучал до конца семнадцатого века. Более того, ведь где-нибудь мог быть некий пастырь, разбирающийся лучше других в глубоко волнующих сказаниях неповторимой прелести. Там был человек, настолько высоко отмеченный в колледже за природную одаренность и знание ученых книг, которых никто другой и прочесть не мог, что, когда он «принял сан», епископ дал ему плащ алого шелка, чтобы тот покрывал им плечи в церкви; и будто бы его светлость вложил такую власть в этот плащ, что, когда пастырь надевал его, он мог «повелевать любым призраком или злым духом» и даже «остановить землетрясение».

Этим могущественным священником, противостоящим сверхъестественным пришельцам, был Парсон Рудалл из Лонсестона, сведения о жизни и делах которого мы взяли из местной хроники его времени, из сохранившихся писем и других документов и, наконец, из собственного его «ежедневника», случайно попавшего в руки пишущего эти строки. В действительности легенда о Парсоне Рудалле и призраке Ботасена многим корнуэлльцам покажется знакомой с детских лет по местным рассказам.

В дневнике ученого наставника грамматической школы — ибо такова была его обязанность наряду с неусыпным попечением о приходе — сделана следующая запись: «Чумное поветрие разразилось в нашем городе в начале года 1665 от Р. Х.; увы, тотчас же пришло оно и в мою школу, отчего сразу заболело и умерло несколько старших учеников… Среди других подвергшихся губительному влиянию недуга был юный Джон Элиот, старший сын, помощник и наследник Эдварда Элиота, эсквайра из Требурси, подросток шестнадцати лет от роду, но уже выделявшийся многообещающими дарованиями. По его собственному побуждению и горячему желанию я согласился лично отслужить на церемонии его похорон».

Здесь следует заметить, что, каким бы странным и исключительным ни казался нам тот факт, что этот паренек, почти мальчик, так формально заботится об исполнении церемонии своим наставником, это вполне согласовалось с нравами тех времен. Старинные обычаи служения мертвым были упразднены законом, и единственное, что осталось от тех священных церемоний, месячных и годовых поминовений, было всеобщее желание «разделить», как они это называли, напутственное слово в загробный мир, наполненное обычно самыми возвышенными восхвалениями и витиеватыми предостережениями живым и мертвым.

Дневник продолжает:

«Я исполнил обещание и читал над его гробом при большом стечении безутешных, плачущих друзей. На одного джентльмена преклонного возраста, бывшего в то время в церкви, м-ра Блайха из Ботасена, моя речь произвела особенно сильное впечатление, и было слышно, как он повторял некоторые обороты из нее, особенно одну фразу из  Maro Virgilius (Девы Марии), которую я произнес применительно к усопшему юноше: „Et puer ipse fuit cantari dignus“ — „отрок этот высших достоинств исполнен“.

Причина, по которой этот старый джентльмен был столь тронут моим сравнением, была такова. Его первенец и единственный сын — ребенок, который еще несколько месяцев назад ни в чем не уступал описанному мной юному Элиоту, но который по какой-то странной причине в последнее время совершенно изменился вопреки надеждам своих родителей, стал угрюмым и замкнутым, болезненно задумчивым. По окончании похорон не успел я выйти из церкви, как меня остановил этот почтенный родитель, горячо и с исключительной настойчивостью требуя, чтобы я в тот же вечер безотлагательно ехал с ним к нему, в Ботасен; и я не смог бы уклониться бы от его просьбы, если бы не приглашение м-ра Элиота посетить его дом. Так я смог освободиться от настойчивого просителя, но не раньше, чем пообещал и заверил его, что непременно посещу его на следующий же день как можно раньше».