В окнах подвального этажа горел огонь, и, к его радости, полисмен свернул прямо к ступенькам во дворе. Может быть, ему и не придется увидеть миссис Бейнз. Полисмен постучал, не найдя звонка в темноте, и Бейнз сразу открыл им. Он стал в дверях чистой светлой комнаты, и заранее заготовленные, грустные, правдоподобные, все объясняющие слова высохли у него на губах при виде Филипа; он не ожидал, что Филип вернется в сопровождении полисмена. Приходилось обдумывать все заново; он не любил лгать; не будь Эмми, он рассказал бы всю правду, чем бы это ни грозило ему.
— Мистер Бейнз? — спросил полисмен.
Он кивнул; он не находил нужных слов; острый, проницательный взгляд, внезапное появление Филипа выбили у него почву из-под ног.
— Это мальчик из вашего дома?
— Да, — ответил Бейнз.
Филип почувствовал, что Бейнз пытается что-то сказать ему, и он закрыл этому призыву доступ в свое сознание. Он любил Бейнза, но Бейнз сделал его причастным к своим секретам, к чему-то страшному, непонятному. Слепящая утренняя мысль: «Вот она, жизнь» — превратилась, после того как он прошел выучку у Бейнза, в отвратительное воспоминание. «Вот она какая, жизнь»: сальная прядь волос у его губ, чуть слышный, полный жестокости и муки вопрос: «Где они?», ворох черной одежды, сброшенной в холл. Вот что случается, когда любишь кого-нибудь: становишься причастным всему. И Филип с безжалостным эгоизмом отъял себя от жизни, от любви, от Бейнза.
Между ними было столько хорошего, но он снес все это до основания, подобно тому, как отступающая армия перерезает провода, уничтожает мосты. В оставленной местности покидаешь многое милое сердцу — утро в парке, мороженое в кондитерской на углу, сосиски к ужину. Но с отступлением связаны не только временные потери — его отягощают старики, которые просятся на последнюю уходящую машину, тогда как подвергать из-за них опасности тыловые части нельзя. Отступая, надолго порываешь связь с жизнью, с заботами о людях, с теплом человеческих отношений.
— Врач здесь. — Бейнз кивнул на дверь, провел языком по губам, не сводя глаз с Фила, прося его о чем-то, как собака, которая не может сказать, что ей нужно. — Все кончено. Она поскользнулась на каменных ступеньках в подвал. Я был здесь. Слышал, как она упала. — Он старался не видеть записной книжки, не видеть, сколько полисмен ухитрился всего написать бисерным почерком на одной страничке.
— Мальчик был при этом?
— Нет, нет. Я думал, он спит. Может, отвести его наверх? Это страшно! О-о! — сказал Бейнз, теряя власть над собой. — Ребенку не годится такое видеть!
— Она там? — спросил полисмен.
— Я оставил ее так, как есть, — сказал Бейнз.
— Тогда пусть он...
— Идите с парадного хода, — сказал Бейнз и снова, как собака, стал молить его: еще один секрет, сохрани мой секрет, сделай это ради старика Бейнза, он ни о чем тебя больше не попросит.
— Пойдем, — сказал полисмен. — Я провожу тебя в спальню. Ты джентльмен, тебе надо войти в дом с парадного хода, как полагается хозяину. Или вы его отведете, мистер Бейнз, а я поговорю с врачом?
— Хорошо, — сказал Бейнз, — отведу. — Он подходил к Филипу, моля о чем-то с мягким, растерянным выражением лица: я Бейнз, старый солдат; угостить тебя жарким на пальмовом масле, а? Настоящая жизнь; сорок негров; никогда не пускал в ход револьвер; знаешь, к ним нельзя плохо относиться; у них это не любовь, а что-то другое, чего мы не понимаем. Призывы еще кое-как доходили с последних пограничных постов, они упрашивали, молили, напоминали: я твой старый друг Бейнз; хочешь, пойдем на футбол? Стаканчик лимонада не повредит; сосиски; длинный день. Но провода перерезаны, призывы угасли в бескрайней пустоте вымытой, выскобленной комнаты, в которой человеку негде спрятать свои секреты.
— Пойдем, Фил, пора спать. Вот сюда, по ступенькам... — Телеграф — тук-тук-тук; что, если еще можно прорваться, вдруг кто-нибудь соединил оборванный провод? — и через парадный вход.
— Нет, — сказал Филип, — нет. Я не пойду. Вы меня не заставите. Я буду драться. Я не хочу ее видеть.
Полисмен быстро повернулся к нему:
— Что с тобой? Почему ты упираешься?
— Она в холле, — сказал Филип. — Я знаю, что она в холле. И она мертвая. Я не хочу ее видеть.
— Так вы ее перенесли? — сказал полисмен Бейнзу. — Оттуда — сюда? Значит, вы лгали? Выходит, пришлось заметать следы?.. Кто с вами был?
— Эмми, — сказал Филип. — Эмми. — Он не желает больше хранить чужие секреты; он раз и навсегда покончит со всем этим — с Бейнзом, с миссис Бейнз и с жизнью взрослых, которая непостижима; его это не касается, и никогда, никогда больше он не примет от них ни доверия, ни дружбы. — Эмми во всем виновата, — крикнул Филип, и его дрогнувший голос напомнил Бейнзу, что ведь это ребенок; разве можно надеяться на его помощь; это же ребенок; где ему понять, где ему прочесть зашифрованные сигналы об ужасе; день был такой длинный, и он устал. Вон — прислонился к шкафу и засыпает стоя, погружается в уютный покой детской. Нельзя его винить. Проснется утром, и вряд ли вспомнит вчерашнее.
— Признайтесь, — с профессиональной жестокостью сказал полисмен Бейнзу, — кто эта женщина? — И шестьдесят лет спустя старик поразил своего секретаря — единственного, кто был при нем, таким же вопросом: — Кто она? Кто эта женщина? — И, все глубже и глубже погружаясь в смерть, он, может быть, встретил на своем пути образ Бейнза: Бейнза отчаявшегося, Бейнза, опустившего голову, Бейнза, приносящего повинную.