Выбрать главу

Она заговорила, и снова это была не его Момоко. Неужели белила, краски и яркие шелка обладают такой силой? Она что, и голос изменила? Или это он стал воспринимать его по-другому, одурманенный этим зрелищем? Как бы там ни было, так Момоко никогда раньше не разговаривала. Она обратилась к нему с формальной учтивостью, будто видела впервые. У него было сегодня много дел? Выдался тяжелый день? Конечно, она понимает, день был непростой. Но теперь все позади. Разве она не знает, что вечером мужчине необходимо расслабиться и стряхнуть с себя все заботы прожитого дня, каким бы трудным он ни был? Не доводилось ли ему наблюдать за кошкой, как она греется на солнышке после дождя, будто пытаясь впитать каждый теплый лучик? Или, повздорив с другой кошкой, сладко потягивается, стряхивая само воспоминание о неприятном событии? Еще минуту назад она была настроена на воинственный лад, шерсть ее стояла дыбом и она была готова сразиться с целым миром. А теперь невозмутимо вылизывает и приглаживает лапой свою шкурку, ей и дела нет до окружающих. Неужели он никогда этого не видел? Жаль, людям есть чему поучиться у кошек. Она помедлила и улыбнулась, будто кукла, которую искусный мастер научил улыбаться совсем как люди. Да уж, подумал Волчок, она вот-вот спросит, как его зовут и чем он занимается. Впрочем, нет, она не позволит себе столь неуместного любопытства.

Момоко предложила ему чаю — оказывается, между ними стоял маленький поднос с чайником и чашкой. Волчок до сих пор не проронил ни слова и чувствовал, что именно этого от него и ждут. Все, что надо, — сидеть вот так, расслабленно и спокойно, позволять за собой ухаживать и чувствовать, как с него постепенно спадает груз дневных забот. К тому же ему вовсе не хотелось разговаривать, ее голос будто погрузил его в блаженный полусон. Вот и хорошо, он помолчит.

И тут случилось нечто странное: Момоко всего лишь протянула руку, чтобы взять маленький чайник, а Волчка внезапно охватило неожиданное, непонятное чувство. Прежде чем взять чайник, она медленно оттянула кверху рукав, обнажив запястье и часть руки. Момоко разливала чай и неспешно болтала бог знает о чем, а он все сидел, как в трансе, и очарованно глядел на ее тонкие пальцы, точеную кисть и бесстыдно открытую нежную руку, которую она выставила напоказ без всякого смущения, будто делала дело, для которого необходимо отвернуть рукав. И как это он раньше не замечал всего совершенства ее рук и запястий, он их будто вовсе не видел, а если и видел, то красота их никогда не волновала его так, как сейчас. Верный привычке все анализировать, Волчок попытался продумать природу этого непостижимого волнения. Трудно поверить, но в такое мучительное, тревожное возбуждение приходят подростки, увидев ненароком, в трамвае или на киноэкране, мелькнувшую над чулком полоску голого бедра. К нему вернулось это забытое ощущение, казалось навеки ушедшее вместе с далеким отрочеством, принадлежащее совсем другой эпохе. И причиной тому — вот эта женщина, эта другая, незнакомая Момоко, преображенная столь разительно, что он даже не знал, что именно его так взволновало. Волчок невольно спрашивал себя, как часто и с кем эта другая Момоко прибегала к подобному маскараду.

Так грациозные движения ее рук незаметно поставили его перед головокружительной бездной нескончаемых догадок, и Волчку с трудом удавалось балансировать на ее краю. Кисти скользили то вверх, то вниз, бледные пальцы то разворачивались веером, то снова смыкались и опять раскрывались, как брошенное в воду оригами или дивный экзотический цветок, доступный только его взорам.

Он механически пригубил чай и, не глядя, поставил чашку обратно на поднос, ему будто и дела не было до зеленоватого напитка, на приготовление которого она потратила столько сил. Момоко с укором поглядела на него. «Как же так, — сетовал ее взор, — я любовно и заботливо готовила этот чай, как когда-то, много лет назад, готовили моя мать и моя бабушка. В те времена людям было некуда спешить и все, что они делали, делалось как подобает. Я истолкла чайные листья, приготовила заварку, я научилась этому у моей матери, а та — у своей матери. Когда-то бабушка носила это кимоно и подавала своему мужу чай в конце каждого трудного дня. Так что не пей так бездумно, Волчок, не отставляй чашку. Вот, выпей еще, насладись вкусом и ароматом, не пожалей времени, Волчок, ведь и я не пожалела времени на то, чтобы приготовить этот чай, и в этой чашке я даю тебе мой мир». Момоко подняла на него глаза и протянула чашку, предлагая отведать успокоительного эликсира. Казалась, она предлагала самое себя. И Волчок снова неторопливо отхлебнул, теперь он пил совсем иначе, смакуя каждый глоток, а потом кивнул с неподдельной благодарностью. Лицо Момоко тут же засияло знакомой улыбкой. Вот она, его Момоко, никуда она не делась, просто спряталась под слоем пудры и белил.

Потом она взялась за лежавший рядом трехструнный инструмент и играла ему и пела, а Волчок неспешно пил чай, и с каждым глотком, с каждым звуком уходили прочь его тревоги и страхи. Момоко пела нехитрую народную песенку про приход весны и про цветок, что расцвел слишком рано, так что холодный ветер оборвал его лепестки. Мелодия была совсем как сидевшая перед ним Момоко — и знакомая, и непривычная одновременно. Конечно, он слышал ее раньше, но не всю, а только пару тактов.

Момоко доиграла, положила самисен на пол, и спектакль окончился.

— Ну что, работяга несчастный, расслабился?

Но если Момоко отложила роль вместе с инструментом, то Волчок так и не нашел дороги домой.

Надо было как-то разрушить чары, и она резко наклонилась к нему, целуя ярко накрашенными губами. Волчок вышел из оцепенения, разразился громкими протестами и стал оттирать свой перепачканный красным рот.

— И долго ты это все на себя намазывала?

— Целую вечность.

— Ну и как ты себя под этим чувствуешь?

— Чудовищно, не представляю себе, как они в таком ходят.

— Но это… Просто удивительно, — Волчок впервые решился дотронуться до кимоно, — такая изящная, тонкая работа. Легкое…

— Тяжеленное. Бабушкино, почти неношеное. Она в нем покорила сердце дедушки. Больше всего он любил момент, когда она разливала чай и тихонько оттягивала назад рукав, так что он мог украдкой полюбоваться на ее запястье и руку. Ты ж понимаешь, до свадьбы он ничего больше и не видел. Но этого было достаточно. Он мне даже как-то сказал, что порой этого бывало более чем достаточно. Можешь себе такое представить?

Она улыбалась, и было трудно понять, насколько искушенной была эта улыбка. Волчок снова не мог сказать, кто это улыбается — его Момоко или раскрашенная кукла. Ведь лицо ее все еще скрывала маска, и она в любой миг могла ускользнуть прочь и снова войти в роль той женщины.

Вернувшись из ванной с вымытым лицом, Момоко присела у чайного подноса и со смирным, покорным видом исполняющей свой долг гейши посвятила его в искусство развязывания оби. Возможно, бабушкино кимоно и несло на себе печать иных времен, когда умели чувствовать тоньше и влюбленные были счастливы бросить восхищенный взор на запястье, но, когда Волчок наконец разобрался с поясом и кимоно распахнулось, оттуда, как Венера из шелковой раковины, появилась современная девушка, или, как говорили японцы, модан гару.

Его Момоко вернулась и приняла Волчка в, казалось бы, привычные объятия. А ему подумалось, что вот он вернулся во вроде как знакомые места и вдруг обнаружил, что никогда тут раньше не был.

Глава одиннадцатая

Момоко было трудно признаться себе в том, что с определенного момента визиты к Йоши из удовольствия превратились в нелегкую обязанность. К тому же ее тяготила необходимость прибегать к абсурдным уловкам. С работы она мчалась к Йоши, думая о том, как бы успеть домой к приходу Волчка. Со стороны могло показаться, что она бегает к тайному любовнику. Но на деле ведь ничего подобного. В их отношениях не было даже намека на возможность возобновить то, что так внезапно оборвалось. Или начать что-то новое. Она любила Йоши, как любят старого друга. Друга, который попал в беду. Она даже будто была за него в ответе, хотя, конечно, самого Йоши это привело бы в ужас. И все же положение было да крайности неловкое.