Момоко дохнула на окно и написала на стекле имя Волчка. Пониже начала выводить «Момоко» и замешкалась на миг, отрешенно разглядывая буквы. За ее спиной Йоши рассказывал про затерянный среди джунглей лагерь, где он провел конец войны. Все было так просто: Йоши рассказывал, Момоко слушала. Он умел хорошо рассказывать, а она умела хорошо слушать. История, которую он рассказывал, была не особенно приятной, и герои ее были, бесспорно, дурные люди, и все же это была просто история. Йоши то и дело произносил слово «я», но местоимение это показывало, лишь что рассказ ведется от первого лица, и не имело ни малейшего отношения к сидевшему за ее спиной молодому мужчине, с которым она была знакома с девятнадцати лет. Он рассказывал ей про каких-то других людей, может, он их знал, может, слышал про них, а может, и вовсе выдумал.
Йоши ведь оставался художником. А многие из его прежних работ были зачастую не чем иным, как увлекательными живописными новеллами с запутанным сюжетом. Поэтому Момоко предпочитала думать, что рассказывать истории — его ремесло и она слушает очередную выдумку. Йоши мастерски обрисовывал место действия и персонажей. Отрезанный от мира лагерь, пленные — в большинстве своем англичане и австралийцы, — бесконечные дожди, полчища змей и тропические болезни, постоянная близость смерти и нелепые работы но строительству какой-то дороги. Йоши как будто читал ей роман со множеством героев: начальник лагеря, солдаты, крестьянин с рисовой плантации, тайно кормивший сбежавших пленных, сами пленные. Каждый обладал своим особым характером, каждый был обречен поступать так, как того требовало развитие сюжета. Момоко об этом не забывала. И никогда не путала условное «я» рассказчика и «я» самого Йоши. Потому что Йоши ведь всего лишь прибегал к такому литературному приему.
Но когда Йоши досказал до конца, Момоко с удивлением обнаружила, что щеки ее мокры от слез, а из носа капает. Над хорошими историями, бывает, выплачешь все глаза.
Она тихо стояла у окна, время от времени всхлипывала и глядела на матовое стекло. Два имени были теперь обведены сердечком. Момоко доводилось раньше читать про наполненные тишиной комнаты, и она всегда удивлялась этому образу, тишина представлялась ей отсутствием чего-то, состоянием скорее негативным, чем положительным. Момоко думала так, пока не оказалась в этой комнате, где, казалось, стены дрожали от оглушительной звенящей тишины. Такая тишина наступает после того, как прозвучит то, что и словами не выразить.
Момоко немножко пришла в себя и обернулась. Йоши сидел, закрыв лицо руками.
Невидимый для посторонних глаз, Волчок затаился во мраке подворотни. Вот Момоко выскользнула на тротуар, лицо ее друга исчезло за неслышно закрывшейся дверью, а сама она поспешила к трамвайной остановке, спрятав руки глубоко в карманы пальто. Она шла, низко опустив голову, всецело погруженная в свои мысли, замкнувшаяся в своем мире. Конечно, она его не заметит. Можно хоть рукой ей помахать. К тому же совсем стемнело. Волчок подождал, пока увозивший Момоко трамвай не скрылся в темноте, а потом вышел из своего укрытия и зашагал к припаркованному за углом джипу.
Вернувшись в казарму, Волчок решил было почитать, но никак не мог сосредоточиться, и скоро отброшенная книга уже валялась обложкой вверх в углу. Во дворе часовые играли в кости, бросая их об стенку. Совсем как римские легионеры, коротающие морозную ночь на посту где-то на окраине империи, подумалось Волчку. Парни вяло переговаривались, но можно было разобрать только отдельные слова. Солдаты скучали по дому, по теплым летним вечерам. Сесть бы сейчас в машину, откинуть верх и покатить с ветерком… Или в кино сходить…
Волчку же рисовались совсем другие картины. Он видел фигуру Момоко в оконной раме, видел, как она чертит пальцем какие-то буквы на матовом стекле, видел снова и снова, он даже слышал, как она ведет с тем мужчиной нежные, любовные беседы. И все же Волчку никогда не узнать множества сокровенных подробностей, не узнать даже, что именно она написала.
Глаза будто сами открылись в предутренней мгле. Было еще совсем рано, и сначала Момоко просто лежала в неопределенной, смутной темноте, которая могла обернуться любым из многочисленных домов ее детства. Затем постепенно проступили привычные очертания ее комнаты. Воспоминания о только что виденном сне еще не утратили живости, и образ Волчка все так же стоял перед глазами. Полуобвалившаяся стена вырисовывается на фоне вечернего неба зубчатым силуэтом скал посреди пустынного ландшафта. Так тихо, ничто не шелохнется, ни единое дуновение не нарушает мертвой неподвижности. А потом вдруг как будто промелькнуло что-то, едва уловимый намек на движение. Но Момоко уже знает — там кто-то есть. Отблеск лунного света падает на его щеки и глаза, обрисовавшиеся на фоне дверного проема. Он прячется среди развалин, напротив дома, где живет Йоши. Он неотрывно смотрит наверх, прямо в их окно.
Момоко включила свет, накинула халат и присела, скрестив ноги, на краешек футона. Это все чувство вины, сказала она себе. Конечно, это ее сонное воображение вызвало образ Волчка и поместило его лицо среди каких-то пригрезившихся руин. Странно, прежде ее никогда не мучили такие кошмары. По природе Момоко не была склонна к обману, а всякие тайны внушали ей скорее ужас. Она так устала — слава богу, через пару дней станет полегче — Йоши уедет, а с его отъездом кончится и вся эта ужасная история.
Момоко откинула назад волосы и подошла к окну. Да, да, все оттого, что совесть нечиста, нервы не выдерживают, вот и снится неизвестно что. А в голове все ныл какой-то туманный страх, ныл, ныл и наконец заговорил неотступно и четко: «А что, если это правда? Что, если Волчок на самом деле был там? Что, если я видела Волчка и просто не осознавала этого, пока сделанный мозгом моментальный снимок не выплыл во сне? Фантастика? А может быть, не совсем? Допустим, мои глаза скользнули по подворотне и даже приметили спрятавшегося там Волчка, но тогда голова была слишком занята рассказом Йоши, чтобы воспринять увиденное. Если это правда, то и он меня видел. А если видел, значит, все знает».
Эта догадка поразила Момоко своей неумолимой, чудовищной неоспоримостью. И пускай простейшее рассуждение может доказать обратное, пускай даже ребенок поймет, что вся эта теория — совершеннейший абсурд, — Момоко нет до того дела. Вся логика мира, все доводы разума, весь здравый смысл — ничто перед слепящей вспышкой интуиции, иррационального, животного инстинкта.
Но это продлилось лишь мгновение. Момоко прошлась по комнате, вбирая в себя успокоительную основательность настоящих, устойчивых вещей. Она снова была в реально существующем мире, а только что мучившая ее догадка представилась не более чем одной из нелепиц, какие, бывает, возникают в невыспавшейся голове в три часа ночи. Волчок ей просто приснился, и очень скоро ей не придется больше смотреть на эту подворотню.
Тусклый утренний свет наполнял ее опрятную комнату. Порядок нарушала лишь брошенная на стул одежда. Не успел Волчок прикрыть за собой дверь, как соседи сверху принялись стучать молотком. Он сразу направился к стоявшему у стены, под картинами, тяжелому дубовому сундуку, опустился перед ним на колени и откинул крышку.
Из сундука пахнуло плесенью. Волчок открывал его с таким чувством, будто заходил в запретную комнату, которая много лет простояла на замке. Нетвердыми, потными руками перебирал он вещи Момоко. Все за и против были давно и не раз взвешены, шаг этот был признан необходимым. Волчок твердо знал, что поступает так не из неприличного любопытства. Он не казался самому себе подлецом. И если бы она внезапно вошла и застала его врасплох, он бы не стал оправдываться. Волчку просто нужно было узнать правду. Потому что правду скрывали. Если хорошенько поискать, он найдет ее у Момоко в комнате.
Два альбома с фотографиями были уложены у стенки сундука. Еще там были старые тетрадки, разные предметы одежды, ее шелковое кимоно, шкатулка с украшениями и, на самом дне, — аккуратно свернутый форменный блейзер английской женской школы. Волчок пощупал шерстяную ткань, долго рассматривал вышитый на нагрудном кармане герб школы с латинским девизом. Напоминание о таком до боли знакомом и безвозвратно исчезнувшем мире. Он снова стоял у белой границы поля и подбрасывал крикетный мяч, только овальное поле было где-то далеко-далеко, а стук биты по мячу прозвучал как далекое эхо какой-то другой эпохи.