— У меня нет причин возражать против любви, — проворчал Поттерфильд, — как сказала муха, когда ее бедная задница слиплась от меда.
Деметриос сел в тень и сложил руки на набалдашнике посоха. Прикрыв глаза, собираясь, оглядывая полночный океан своих воспоминаний — так суперкарго тщательно просматривает свою память, отыскивая в ней местонахождение причалов и складов. Он почувствовал знакомый страх: сегодня не приплывет ни один корабль. Бывают дни, когда все идет не так, как надо.
— Я был тогда ребенком, — начал он. — По-моему, я еще не рассказывал историй о своем детстве. Это было, когда… нет, не так. Разрешите, я подумаю. Ветер восточный… Скверный ветер… Все истории начинаются с детства. Даже если о нем в истории не рассказывается.
Теперь слушайте. Я, рассказывающий вам это, родился в маленьком городке. Возможно, этот город показался бы вам большим. До Двадцатиминутной войны, с которой начинается Год первый по нашему календарю, в нем жили около трех тысяч человек. Думаю, теперешнее население Набера едва ли превышает… Ну, может быть, четыре тысячи. Четыре тысячи лояльных граждан Королевской республики. — Никто не рассмеялся.
— Город, где я родился, назывался Гестервилль. В нескольких милях вверх по реке лежал Ганнибал — столица штата Миссури. Миссури был расположен — если смотреть отсюда — далеко на западе… Неважно, если вы никогда не слышали о Миссури. Кстати, за сто сорок пять лет до моего рождения в Ганнибале родился человек, которого звали Сэм Клеменс. Я вспомнил о нем потому, что он тоже любил рассказывать истории. В отличие от меня, это был великий рассказчик. Его истории были записаны в книгах, и каждая книга размножалась во многих тысячах экземпляров. Это называлось книгопечатанием — вы слышали это название. Мне говорили, что помимо ручного печатного станка, принадлежащего властям — того, который во внутреннем городе, — здесь, в Набере, существовал еще один станок. Истории Клеменса читались и ценились во всем мире. Этот мир, дорогие мои, был куда больше теперешнего, он был совершенно круглым. Клеменс писал свои истории под псевдонимом Марк Твен, и это имя получило гораздо большую известность, чем его подлинное имя. Имя имеет важное значение — благодаря именам мы можем хоть как-то общаться друг с другом. Истории Марка Твена не умрут до тех пор, пока не утрачены, пока не уничтожены все книги. И даже тогда некоторые из них будут определенное время передаваться из уст в уста. Мои истории печатаются не на бумаге, на воздухе. Кто знает, где оказывается история после того, как автор доверил ее ветру?
Затем — мне это известно — старик подумал, не рассказать ли слушателям что-нибудь из истории Гека Финна… Нет смысла. Тысяча девятьсот девяносто третий — и снова у нас рабство, но теперь и методы, и сами названия сделались совершенно иными. И называется теперь рабство — Временная отмена нормального положения. Как смогут эти, не знающие, что такое дружба, люди понять, что означает открыто признанное рабство? Как смогут они понять негра Джима? «Все превосходно, и пошел я к черту!» — что они смогут понять в этой фразе? Смысл написанного исчез. Мир, в котором жил Гек, — этот мир утерян так давно, что когда я мальчишкой читал о нем, он казался мне более отдаленным и чуждым, чем Аркадия, царство Пана… Что ж, они смогли б понять хоть что-то, если бы у меня хватило умения донести до них то, что понимаю я. Это ближе нам, чем двадцатое столетие — любой год этого столетия! Потому что теперь дряблая пластиковая туша промышленности покоится в могиле. Загрязненный воздух постепенно делается чище. Земля и даже замученное запакощенное море начинают восстанавливать свою красоту. Красоту, изуродованную и запачканную долларовым прогрессом. Этого прогресса больше нет. Именно так, и так и должно быть. Возможно, мной осталась незамеченной бесконечность. Но я найду ее даже в травинке.
Он понял, что молчал слишком долго. Открыл глаза и с привычной проницательностью осветил взглядом слушателей. Пусть они знают, что он не задремал от старческой слабости и не забыл о них. На лицах слушателей — внимание, один-двое проглотили появившиеся было улыбки. Пока Деметрис размышлял, подошли еще несколько человек. Он знал об их появлении, но от своих дум отрываться ему не хотелось. Теперь, когда грамотность стала редким явлением, рассказчик и тот, кто сообщает людям новости, должны самолично являться слушателям. А память слушателей обнаруживает поразительную силу. Должно быть, в эпоху газет и пишущих машинок эта способность к запоминанию была подавлена и находилась в загоне. Деметриос обвел взглядом кучку собравшихся. Некоторые лица вроде бы и знакомы, но имен он вспомнить не может. Единственное исключение — пухлое свежее лицо юного Гарта.