Казалось, повсюду на волнах плавно покачиваются какие-то светлячки. Это были крохотные, сливавшиеся с темнотой лодчонки, в каждой сидело два человека: один греб, и над головой его висела ацетиленовая лампа, другой держал сеть. Силуэты то совсем растворялись, то вырисовывались яснее, когда суденышко поднималось с очередным валом прибоя, который с шумом набегал и обрушивался на берег, а потом выдыхался, сникал и отползал. А вокруг тишина, покой, мерное дыхание моря. То был час, когда рыбаки выбирают сети.
Между тем сзади, на берегу, послышался шум мотора. На песке остановился автобус, из него высыпали мужчины и женщины, вероятно, они специально приехали, чтобы попробовать здешних чудодейственных крабов. Не успели они выйти, как кто-то из мужчин громко потребовал крабов: самых мелких, с самым беленьким и самым возбуждающим мясом. Может, это гид-переводчик? Интересно, откуда туристы? Из Японии? С Тайваня? Из Гонконга? Мгновенно был развернут ресторан под открытым небом. Расставлены у кромки воды литые пластмассовые стулья и столики, над ними развешаны цветные лампочки. Несколько молодых ребят – наверное, помощники повара – зашли в воду и стали окликать рыбаков, чтобы те привезли свежевыловленных крабов. Поначалу, среди суматохи, Мо не мог определить, кто же такие эти ночные гости. Но когда они расселись и на каждом столике закипела игра в маджонг, он понял, что это китайцы. Китай – империя маджонга. Миллиард заядлых игроков. Кто бы еще затеял игру в маджонг, не желая упустить ни минуты, хотя всего-то надо было подождать, пока сварятся на пару крабы. Когда же кто-то, наверное водитель, вернулся к автобусу, сел на песок и заиграл на губной гармонике мотив китайской революционной песни шестидесятых годов, сомнений и вовсе не осталось.
У тебя в тюрьме нет губной гармоники. Это запрещено. И крабов там не дают, только кусочек-другой свинины с ноготок величиной два раза в неделю: по средам в липкой тушеной капусте, а по субботам в жидкой капустной похлебке. Сплошная капуста. Капуста вареная, капуста тушеная. Капуста квашеная и маринованная. Капуста тухлая и червивая. Капуста с песком. Капуста с волосами. Капуста с ржавыми гвоздями. Капуста. Вечная капуста. Маджонга в тюрьме тоже нет. Во время свидания ты рассказала мне, что единственная игра, в которую вы играете в камере, называется «писи госпожи Тянь», в честь женщины-врача, сидящей за непреднамеренное убийство, у которой из-за венерической болезни затруднено мочеиспускание. Каждый раз, когда она присаживается над парашей, ее окружают охваченные спортивным азартом сокамерницы, ждут, выделит ли ее несчастный мочевой пузырь порцию мутной пахучей жидкости, и заключают пари: получится или нет. Чаще всего спорят на те самые бесценные кусочки свинины. Все замирают. Напряженно ждут. Если попытка оказывается неудачной, ставившие на то, что госпожа Тянь не сможет помочиться, прыгают от восторга и заранее причмокивают, словно жуют вожделенные комочки мяса. А те, кто ставил на положительный результат, подступают вплотную к больной и кричат: «Ну! Давай! Потужься! Расслабься!» – как будто она рожает. У бедной женщины выступают слезы. Она стонет, кричит. Когда же несколько капель все-таки падают в ведро, этот слабенький, еле слышный звук возвещает, что Бог перекинулся в другой лагерь, к ликованию одних и отчаянию других. Помню, когда я в первый раз переступил порог твоей тюрьмы, меня поразила огромная черная надпись на бесконечно длинной белой стене с колючей проволокой поверху. «Кто ты? Где ты? Что ты тут делаешь?» – прочитал я и вздрогнул. (Ты – моя Гора Старой Луны, 36 лет, не замужем, фотокоррепондентка, продала в европейскую прессу сделанные тайком снимки, на которых китайская полиция пытает задержанных. Ты в женской тюрьме города Чэнду, ждешь приговора суда.)
Море успокоилось, волны заманчиво трепетали перед Мо. Он слез со скалы и осторожно скользнул в воду. Но очки мешали плыть. Он вернулся и спрятал их в карман брюк, которые оставил на выступе. Хотел было нырнуть прямо оттуда, но не решился и вместо этого снова спустился и бросился в воду спиной вперед. До середины лагуны он добрался не скоро, поскольку плыл раздумчиво, не спеша, в собственной, далеко не спортивной манере. Руки его сгибались и выпрямлялись, делая широкие, медленные, как движения тай-цзи,[4] гребки, а ноги двигались едва-едва, в ритме старинных стихов танской эпохи,[5] который прекрасно гармонировал с ночным сумраком, вечными звездами и ровным таинственным ропотом волн. Этот звук напоминал Мо одну сонату Шуберта, которую он вообще-то страшно не любил за навязчиво повторяющиеся аккорды, но под пальцами русского пианиста Рихтера – настоящего поэта! – она обретала гипнотическую силу. Вдруг он услышал резкий, но какой-то придушенный вскрик. Кажется, голос был женский, хотя точно сказать было трудно.
Однажды в университетские времена, когда у нас было занятие в бассейне, ты посмеялась над тем, как я плаваю. В несколько сильных лягушачьих рывков обогнала меня, а на обратном пути, поравнявшись со мной, сказала: «Как это ты ухитряешься так медленно плыть? Тащишься, как старуха с забинтованными ногами». Ты вылезла на бортик и передразнила меня перед всеми – изобразила, как я двигаюсь. С точеного тела стекали струйки, на гладкой коже были заметны трогательные пятнышки – полустершиеся следы ветрянки. Потом ты села и заболтала своими ослепительными ножками в зеленоватой воде бассейна. А я, униженный и неловкий, подошел к тебе и сказал, что умею передразнивать только обезьян, научился в горах, где был на перевоспитании, там их водилось очень много. Обезьян то есть. Но ты не поверила ни единому слову, моя недоверчивая, озорная красавица, моя гордячка. Ты рыбкой нырнула в бассейн и поплыла.
Темная зыбкая масса прилива колыхалась под туманной луной, Мо было трудно плыть против волн в восточную часть лагуны, откуда доносились, словно трепеща на ветру, и летали в открытое море неясные звуки. Кто это? Женщина? Сирена? Что ж, посмотрим, решил Мо. Несколько минут он старался плыть как можно быстрее, пока не увидел – смутно, без очков – светящуюся и дрожащую, как живая, точку, которая по мере того, как он приближался, становилась все больше. Лампа в лодке добытчика крабов, сообразил Мо. Странные звуки смолкли. Чем-то эта лодка неуловимо отличалась от остальных: подвесная лампа мигала очень неровно. То вдруг неистово, как в бурю, раскачивалась и дергалась в разные стороны, хотя море оставалось безмятежным, как спящий младенец. То ни с того ни с сего накренялась, будто вот-вот погаснет, то возвращалась в прежнее положение. Мо подплыл уже так близко, что чуть не уткнулся в стелющуюся по воде сеть, но все еще никого не видел в лодке, хотя она непрерывно трепыхалась. Может, это галлюцинация? Мираж? Может, лодку унесло в море, а женщина звала-звала на помощь, пока не испустила дух? Кто она? Рыбачка? Жертва кораблекрушения? Нелегальная эмигрантка? Может, на нее напали акулы? Или пираты? Или убийцы? Мо, китайский Шерлок Холмс, движимый рыцарским духом и гражданской сознательностью, ухватился за борт лодки, но в тот самый миг, когда он готовился залезть в нее, со дна понеслись слабые, похожие на взвизгивания животного звуки. Мо замер. То были не столько вскрики, сколько прерывистое, натужное дыхание двух человек – мужчины и женщины. От стыда Мо покраснел до ушей и поскорей отцепился: не хватало еще, чтоб его приняли за гнусного типа, который получает удовольствие, подглядывая, как эта парочка совокупляется посреди моря.
Пальцы невидимого Рихтера порхали над клавишами. Соната Шуберта сопровождала скрип лодки, трепетавшей от вожделения, наслаждения, человеческой страсти и божественной воли. Соната посвящалась ловцу крабов, нагому морскому принцу в миг экстаза, и его невидимой подруге – пусть она нищая, оборванная, провонявшая рыбой, но в этот миг она королева темного прибоя.
Однажды прошлым летом ночью в моей парижской комнатке собрались гости – китайские изгнанники по политическим, экономическим и даже эстетическим причинам; облака густого, пряного пара поднимались от двух электрических плиток, на которых стояли кастрюли, и гости церемонно, кончиками палочек, доставали из кипятка креветок, ломтики говядины, овощей, тофу, кусочки бамбука, капусты, душистых грибов и прочей снеди. Как обычно мы, то есть политэмигранты, студенты, уличные художники, один слепой поэт и я сам, спорили, не помню уж о чем именно. Атмосфера накалилась от ругани, и вдруг из электрической розетки брызнули синие искры. Это всех рассмешило. Искры разлетелись в разные стороны. И тогда, в порыве ярости, слепой поэт вскочил, вытащил из портмоне две стофранковые бумажки и, размахивая ими у меня перед носом, крикнул: